|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
Реферат: Гоголь н. в. - Образ россии в поэме н. в. гоголя мертвые души. Образ другого рефератРЕФЕРАТ: Образ Другого — страны Балтии и Советский Союз перед Второй мировой войнойОбраз Другого — страны Балтии и Советский Союз перед Второй мировой войной: Пер. с лит., эст. / Сост. Р. Крумм, Н. А. Ломагин, Д. Ханов. М., 2012. 206 с. Опубликовано в реферативном журнале: Социальные и гуманитарные науки. Отечественная и зарубежная литература. Сер. 5, История / РАН. ИНИОН. Центр социальных науч.-информ. исслед. Отд. истории. М., 2014. № 4. С. 117—121. ОБРАЗ ДРУГОГО — СТРАНЫ БАЛТИИ И СОВЕТСКИЙ СОЮЗ ПЕРЕД ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНОЙ: ПЕР. С ЛИТ., ЭСТ. / СОСТ. Р. КРУММ, Н. А. ЛОМАГИН, Д. ХАНОВ. — М.: РОССПЭН, 2012. — 206 с.
Реферируемый сборник статей «Образ Другого» под редакцией Райнхарда Крумма (Фонд им. Фридриха Эберта), Н. А. Ломагина (СПбГУ) и Дениса Ханова (Рижский университет им. П. Страдиня) посвящён взаимному восприятию Советского Союза и прибалтийских республик в 1930 е годы и в начале Второй мировой войны. Сборник подготовлен по инициативе Фонда имени Фридриха Эберта международной группой исследователей из России и Прибалтики и таким образом представляет собой нечастую в постсоветской историографии попытку конструктивного научного диалога между национальными научными школами. Авторы сосредоточились главным образом на исследовании образа Другого в прессе, пропаганде и массовом сознании, однако, как отмечают во введении Д. Ханов и Р. Крумм, «у каждой из стран — „участниц“ создания образа этот процесс приводил в действие группы общества — журналистов, учителей, учёных и чиновников, а также обывателя. Таким образом, в этом сборнике даётся анализ не только того, как создавался образ Другого в конкретный период истории, но и говорится об обществе и публичном пространстве, СМИ и о политической культуре четырёх стран» (с. 6). В первых трёх статьях рассматривается ситуация в Эстонии. Индрек Паавле (Эстонский институт исторической памяти) в статье «Между страхом и надеждой» (с. 16—30) описывает представления эстонцев о международном положении во второй половине 1930 х годов. Статья основана главным образом на полицейских докладах о настроениях в народе, в отличие от большинства предыдущих исследований подобного рода, авторы которых использовали прежде всего прессу. Составление таких докладов было поручено полиции 18 апреля 1934 г., вскоре после государственного переворота и установления авторитарного режима в республике. Как показывает их анализ, эстонцы, опасаясь репрессий, обсуждали события за рубежом охотнее, чем положение внутри страны, однако имевшаяся в их распоряжении информация о происходящем во внешнем мире из-за цензуры в прессе была крайне скудной, а представления о других странах вследствие этого — довольно упрощёнными и зачастую устаревшими. Чрезвычайно распространены были опасения войны и потери независимости, при этом наибольший страх и ненависть вызывала нацистская Германия, поскольку немцы в Эстонии были объектом предубеждений, формировавшихся столетиями, а в 1918 г. страна уже пережила девять месяцев германской оккупации. Советский Союз, хотя и считался страной дикой, азиатской, бедной, агрессивной и непредсказуемой, воспринимался тем не менее как меньшее зло. К тому же серьёзные опасения вызывал только коммунистический режим, отношение к русским как к нации было в целом нейтральным. Ситуация изменилась, причём диаметральным образом, лишь в первый год после присоединения Эстонии к СССР. Статья Тоомаса Хийо (Тартусский университет, Эстонский институт исторической памяти) посвящена истории эстонской Службы государственной пропаганды — небольшого, но довольно влиятельного органа, созданного в 1935 г. и выполнявшего функции своеобразного «мозгового треста» при правительстве. Лийзи Раннаст-Каск (аспирантка Таллинского университета) в своей статье анализирует освещение советской действительности на протяжении 1935—1940 гг. в двух крупнейших эстонских ежедневных газетах «Постимеэс» и «Пяэвалехт». Во второй половине 1930‑х годов количество публикаций, посвящённых Советскому Союзу, а значит, и доступной эстонским читателям информации о восточном соседе, значительно сократилось. Это было связано не только с жёстким режимом цензуры в СССР, но и с фактической ликвидацией политической журналистики в самой Эстонии после установления диктатуры К. Пятса, получившей характерное название «эпохи безмолвия». Тем не менее положение в СССР, по заключению автора, изображалось обеими газетами в целом объективно, описывались как достижения, так и провалы, читатели имели возможность оценить тоталитарный характер сталинского государства и несоответствие истинных условий жизни в нём его пропагандистскому «фасаду». После заключения советско-эстонского пакта о взаимопомощи 28 сентября 1939 г. тон обеих газет в отношении СССР довольно быстро сменился на хвалебный. В следующих двух статьях рассматриваются публикации о Советском Союзе в латвийской прессе 1934—1940 гг. Как показано в статье Д. Ханова «Вождь, враг и война» (с. 79—105), такие публикации носили обычно инструментальный характер и были нацелены прежде всего на легитимацию диктатуры К. А. В. Ульманиса и создание его положительного образа по контрасту с процессами, протекавшими в СССР. Как следствие, газеты постоянно подчёркивали, что по ту сторону границы царит атмосфера репрессий и страха, а сообщения о сталинских чистках порой обрастали самыми фантастическими подробностями. Вопрос о том, в какой мере читатели доверяли этим материалам, остаётся открытым. В. Волков (Даугавпилсский университет, Латвийский университет) анализирует образ СССР в публикациях латвийской русскоязычной газеты «Сегодня», выходившей ежедневно с 17 августа 1919 по 27 июня 1940 г. Материалы, посвящённые Советскому Союзу, печатались в ней довольно часто. Поскольку редакция защищала либеральные европейские ценности, её оценки советской действительности были в целом негативными, но взвешенными. Публиковались и произведения советской литературы, а также статьи авторов, симпатизирующих большевикам. Начиная с 1934 г., когда в самой Латвии был установлен авторитарный режим, критика в адрес СССР стала более осторожной. Осенью 1939 г., после заключения советско-латвийского договора о взаимопомощи, публикация критических отзывов почти полностью прекратилась. Литва, как показано в статье Алгимантаса Каспаравичюса и Чесловаса Лауринавичюса (Институт истории Литвы, Вильнюс), в межвоенный период находилась в ином положении, нежели Эстония и Латвия. Она не имела прямой границы с Советским Союзом, поскольку Виленский край был захвачен Польшей, в экономическом отношении её значение для советской стороны также было невелико. Поэтому большинство литовцев не воспринимали СССР как источник военной угрозы. Отношение к большевизму, с которым Литва успела познакомиться во время Гражданской войны, было негативным, но образ России и русского народа в целом — в основном положительным, хотя и с определёнными оговорками. Нередким было восприятие СССР как потенциального союзника в противостоянии с Польшей. Этим, в частности, объясняется дипломатическая поддержка литовским правительством советского вторжения в Польшу в сентябре 1939 г.; последовавшее в дальнейшем вовлечение Литвы в советскую сферу влияния и размещение на её территории советских военных баз вызывали определённое беспокойство, но в то же время рассматривались как своеобразная благодарность за возвращение Вильнюса. Резко отрицательное отношение к советскому государству и к русским распространилось в Литве лишь под влиянием начавшихся репрессий после её включения в состав СССР летом 1940 г.. Литовскую тему продолжают статьи Гядиминаса Рудиса и Дангираса Мачулиса, также из Института истории Литвы, посвящённые установлению авторитарного режима А. Смятоны в Литве после государственного переворота 17 декабря 1926 г. и попыткам его легитимации. Г. Рудис, в частности, показывает, что авторитарная политика Смятоны отличалась большой осторожностью, диктатор-националист критически относился к фашизму (особенно к нацизму) и по возможности старался избегать открытых репрессий. Его идеологическая политика, по словам Д. Мачулиса, была нацелена на «традиционный» тип легитимности власти (автор использует терминологию М. Вебера), основанный на обращении к национальным корням. Завершающая сборник статья Н. В. Савиновой (СПбГУ, Центральный государственный архив историко-политических документов Санкт-Петербурга) и Н. А. Ломагина, вопреки заглавию, содержит главным образом анализ общественных настроений и представлений о международном положении СССР на материале Ленинграда конца 1930‑х — начала 1940‑х годов. М. М. Минц Образ Другого — страны Балтии и Советский Союз перед Второй мировой войной: Пер. с лит., эст. / Сост. Р. Крумм, Н. А. Ломагин, Д. Ханов. М., 2012. 206 с. Опубликовано... michael-mints.ru Реферат - Мир образов и образ мираМИР ОБРАЗОВ И ОБРАЗ МИРАОбраз как психологическое понятие имеет более чем двадцатипятивековую историю. Попытки исключить его из системы психологических категорий, предпринятые в начале XX века в ходе антименталистского «бунта», закончились, по меткому выражению Р. Хольта (1972), «возвращением из изгнания» и восстановлением образа в гражданских правах даже в таком крайнем течении, как бихевиоризм (Миллер и др., 1965). При всей широте спектра различных подходов к пониманию образа, его роли и места в ряду других психологических явлений в качестве основополагающих для материалистической психологии выступают два момента: вторичность образа по отношению к объективной реальности и активность субьекта в процессе построения образа. Первое положение прямо вытекает из материалистического решения основного вопроса философии, а второе позволяет преодолеть механистическую концепцию человека-созерцателя, характерную для разновидностей метафизического материализма. Следует особо отметить, что теоретическое и экспериментальное обоснования активной, деятельной природы психического образа являются в настоящее время одним из самых важных и в то же время одним из самых трудных участков борьбы за марксистскую психологию. Если откровенно идеалистические установки того или иного подхода к пониманию психического стали для широчайших кругов исследователей синонимом ненаучности такого подхода, то механистические по своей сути адаптивные или реактивные модели человека, напротив, сплошь и рядом выдаются за единственно научный путь изучения психики. Это связано с тем, что справедливость сформулированных выше тезисов достаточно полно и всесторонне обоснована на уровне философской и конкретно-научной методологии, что же касается частных психологических теорий, которые можно было бы положить в основу разработки методических средств эмпирического исследования человека-деятеля, то такие теории просто не созданы или же используемые в этих теориях понятия недостаточно операционализировэны. Важным шагом на пути создания психологической теории образа, реализующей на конкретно-научном материале основные достижения марксистской методологии, явилось введение понятия образа мира в контексте деятельностного подхода к пониманию происхождения и функции психического (Леонтьев, 1979). Само по себе понятие образа мира не является новым; в частности, оно широко используется психологами когнитивистской ориентации, часто употребляющими такие выражения, как картина мира, представление о себе и вселенной, модель универсума и т. д. (Миллер и др., 1965, с. 19). Но при этом образ, картина мира понимается как некоторая совокупность образов отдельных предметов и явлений, выступающих в качестве первичных по отношению к ней. Допускается, конечно, что такое объединение отдельных образов в целостную картину мира может приводить к появлению у этой новой целостности качеств, отсутствовавших у составляющих ее частей. Один из наиболее проницательных представителей этого направления (Neisser, 1976) специально рассматривает вопрос о развитии схем мира у человека. Эти положения являются существенными завоеваниями когнитивной психологии в борьбе с ортодоксальным бихевиоризмом. Тем не менее сторонникам этого подхода не удалось преодолеть стимульно-реактивной модели человека, они идут по пути все большего усложнения этой модели, помещая между S (стимулом) и Я (реакцией) более и более сложные промежуточные переменные (О). Именно в качестве такого среднего звена в схеме S—О—R рассматриваются и все варианты познавательных образований, включая образ, картину мира. В советской психологии важный вклад в преодоление стимульно-реактивной схемы человеческого поведения внесли Д. Н. Узнадзе (1966) (теория установки), Л. С. Выготский (1956) (теория культурно-исторического развития психики), С. Л. Рубинштейн (1973), А. Н. Леонтьев (1965, 1975) (психологическая теория деятельности), Н.А. Бернштейн (1966) (физиология активности) и ряд других исследователей. Вместе с тем до сих пор не проведена необходимая работа по экспликации и систематическому формулированию новых принципов организации и функционирования знаний с целью диалектического снятия схемы S—O—R. В результате распространен взгляд на деятельность или установку просто как на более сложное среднее звено в схеме S— О—R, а альтернативные понимания этих нововведений кажутся сторонникам стимульно-реактивного подхода простой сменой терминологии и уходом от прямого ответа на вопрос, какова та новая схема, которой предлагается заменить старую схему. Утверждения типа того, что субъект и объект являются полюсами единой и неразрывной целостности, в рамках которой внешние воздействия только и приобретают свои качества стимула (Асмолов, 1980, с. 11), безусловно справедливы, но они не являются достаточно эффективным оружием в борьбе со стимульно-реактивным подходом, ибо для победы бой необходимо дать на территории самого противника, показав несостоятельность принятых им допущений. Задача настоящей работы — показать, что понятие образа мира в том его понимании, которое намечено А. Н. Леонтьевым в его последней публикации (1979), позволяет сделать решительный шаг вперед в экспликации основных положений сложившегося в отечественной психологии подхода, согласно которому познавательные процессы имеют активную деятельностную природу, а реактивность является моментом хотя и необходимым для функционирования любой познавательной системы, но подчиненным принципу активности. Чтобы совершить этот шаг, необходимо прежде всего понять, что не мир образов, а образ мира регулирует и направляет деятельность человека. Это ключевое для нас противопоставление имеет смысл лишь при определенном понимании образа мира, раскрытию и обоснованию которого посвящена основная часть статьи. Очень часто можно встретить утверждение о непосредственном характере чувственного познания в противоположность познанию рациональному (Леонтьев, 1963, с. 514; 1975, с. 33). Между тем гораздо ближе к истине стоит взгляд, что «...различие между восприятием и абстрактным мышлением состоит вовсе не в том, что первое якобы является чисто непосредственным, а второе — опосредованным видом знания. Познание с самого начала объективно направлено, а выделение во внешнем мире объектов, реальных предметов предполагает активную познавательную деятельность, принятие ряда допущений, выдвижение определенных предположений, которые затем апробируются в сенсорной и предметно-практической деятельности» (Лекторский, 1978, с. 19). В самом деле, если бы восприятие было непосредственным процессом, то мы имели бы дело не с предметами внешнего мира, а с чувственными образами той или иной модальности, не открывающими нам реальный мир, а скорее отгораживающими нас от него. Критика такого понимания природы человеческого восприятия настолько обстоятельно представлена в марксистско-ленинской теории познания, что нет необходимости приводить дополнительные аргументы. Но какую же роль выполняют непосредственные данные органов чувств, если они не могут прямо регулировать наше поведение и даже не предопределяют сколько-нибудь однозначно содержание наших восприятий? Прежде чем ответить на этот вопрос, попытаемся показать, что человек на сознательном уровне вообще, как правило, не имеет дела с непосредственной чувственной данностью, что ему необходимы специальные средства, чтобы эту данность освоить и затем отразить в сознании. Приведем выдержку из весьма убедительных опытов и рассуждений Д. Н. Узнадзе (1966) на указанную тему. Испытуемому предлагалось опознать на ощупь 6 различных предметов, форма которых была иногда существенно изменена по сравнению с привычной. С самого начала испытуемые стремятся получить как можно более богатые и разносторонние чувственные впечатления, полагая, что чем больше их будет, тем легче будет опознать предмет. «Однако насколько обосновано подобное убеждение...?» (с. 34). Обнаружилось, что чувственные впечатления до акта опознания и после него качественно чрезвычайно различны. Сначала испытуемые переживают тяжесть, холод, твердость, но эти ощущения кажутся зыбкими, лишенными сущности феноменами, и испытуемые чувствуют себя «столь беспочвенно» и «неловко», что иногда сами же говорят, «как будто у меня и нет уже сознания» или «собственное сознание мне кажется чуждым» (с. 35). «Такова ступень еще не завершенных переживаний развития содержания сознания. Они пока что явно представляют собой субъективные состояния и для завершенности, для приобретения прочности и определённости конкретного переживания должны выйти за рамки субъективности и на основе определенного объекта и в виде его признаков — обресть свою индивидуальную сущность. Именно эта лабильность, неопределенность и безликость должны, по нашему мнению, наиболее характеризовать так называемые ощущения — эту предшествующую настоящему восприятию ступень, где они и обретают свою определенность и конкретную индивидуальность. Стоит испытуемому опознать экспонируемый объект, хотя бы и неверно, что в данном случае не имеет значения, как чувственное содержание его сознания значительно видоизменяется, приобретая конкретность и превращаясь в определенное законченное переживание... в виде конкретных признаков предмета, за который испытуемый принимает экспонируемый в опытах объект. Отсюда ясно, что чувственное содержание сознания не предопределено раздражителем раз и навсегда......по данным наших испытуемых одно и то же содержание ощущения проявляется для них то в одном, то в другом виде. Причем в особенности примечательно здесь то, что, в зависимости от вида предполагаемого испытуемым предмета, одно и то же ощущение переживается им в различных, а иногда даже противоположных качествах. Таким образом, обычное мнение, будто содержание ощущений твердо обусловлено раздражителем — не оправдывается... Конечно, не содержание ощущений определяет значение предъявленного объекта, но, напротив, значение предъявленного объекта придает ясное и определенное содержание самим ощущениям» (с. 35—36). «Как мала зависимость акта узнавания от чувственного содержания, особенно наглядно вытекает из того факта, что особенно редко она наблюдалась именно в случаях безусловного и уверенного узнавания объекта. В случаях же избытка чувственного содержания опознавание объекта либо совсем не удавалось, либо же если и удавалось, то только в качестве поставленного под сомнение соображения» (с. 37). Трудно найти более убедительные слова для утверждения не непосредственного характера нашего восприятия. Существует целый ряд других методических приёмов для расщепления более или менее непосредственных чувственных данных и образов восприятия и для показа того, что последние отнюдь не составляются из первых как из строительного материала. К ним относятся устройства перевертывания и обращения зрительного поля (Логвиненко, 1976; Столин, 1976), особые приемы самонаблюдения, воздействие фармакологическими препаратами, изучение восприятия людей с локальными поражениями мозга (разного рода агнозии) и др. Следует отметить тонкий анализ вклада различных стимулов в формирование образа объективного пространства, в частности, в условиях псевдоскопического восприятия, проведенный А. А. Пузыреем, убедительно показавший, что «характер восприятия невыводим из знания условий стимуляции, даже при переходе к переменным самых высоких порядков. <...> Отдельные признаки глубины... получают статус психологически реальных факторов в определении пространственной организации воспринимаемого, только будучи взяты по отношению к наличной в .восприятии перцептивной гипотезе» (Пузырей, 1980, с. 17—18). Дж. Гибсон (Gibson, 1966), который ввел очень важное различение между видимым полем и видимым миром, специально обращает внимание на возможность восприятия в отсутствии чувственных впечатлений или при наличии неадекватно осознанных ощущений. Примером первого могут служить неспецифическая чувствительность кожи руки к свету (Леонтьев, 1965), восприятие пространства на основе вестибулярной или кинестетической афферентации, феномены восприятия в субсенсорном диапазоне. Примером второго является чувство препятствия у слепых, которым кажется, что они ощущают препятствия кожей лица, в то время как на самом деле в основе этого чувства лежат слуховые эхо-эффекты. Существует множество иллюзий, основанных на том, что восприятие поправляет или дополняет чувственные впечатления, втискивая их в рамки господствующей перцептивной гипотезы. Явления синестезии, эфо>екты сенсорной депривации и перцептивной изоляции, ощущения в фантомных конечностях — все это огромный и до сих пор не систематизированный материал, свидетельствующий о чрезвычайно непростых отношениях между чувственными данными и восприятием. Особого внимания заслуживает соотношение модальных ощущений и образа предмета как элемента вне нас существующего мира, ибо в восприятии «дан не образ вещи, а сама вещь, как она является субъекту, воспринимающему ее человеку... Хотя воспринимается сама вещь, а не ее образ, восприятие вещи не тождественно с вещью восприятия» (Рубинштейн, 1973, с. 311). Еще выпуклее эта мысль сформулирована у А. Н. Леонтьева (1979, с. 5): органы чувств обеспечивают «ориентировку в мире, как он есть, а не в отдельных его элементах, его «толчках», хотя, конечно, и через эти элементы, через эти толчки». Возникает вопрос, в какой форме, на какой чувственной основе реализуется это представление об объективно, вне нас существующей вещи, если эта форма заведомо не совпадает с суммой чувственных впечатлений от стимуляции данной вещью наших органов чувств и не сводится к ней. Разумеется, нет оснований утверждать, что конкретно-чувственный облик вещи является ее условным или случайным отражением. Теория символов, или иероглифов, не находит опоры в данных современной науки. Более того, А. Н. Леонтьев (1975) с полным основанием утверждает, что образ ни в коем случае не является некоторым кодом вещи, ибо отношение между кодом и тем, что кодируется, является совершенно произвольным. Представления такого рода как раз и базируются на уже многократно упоминавшейся схеме, фиксирующей переходы от стимула к его обработке и вынесению результатов этой обработки (их проекции) вовне. Нет! Человек постоянно имеет дело с внешним миром, и любой модальный стимул для него прежде всего некоторая несущая, посредник, который открывает нам саму вещь, а не её конкретно-модальное воплощение. Очень хорошо говорит об этом Дж. Гибсон. рассматривающий наши модальные чувства, взятые на уровне восприятия, не как пять или шесть каналов для проведения ощущений различной модальности, а как разные способы обращать внимание на одну и ту же вещь или явление, выделять их в ряду других вещей или явлений (Gibson, 1966). Эта проблема очень четко зафиксирована в уже цитировавшейся работе В. А. Лекторского: «...предметный перцептивный образ не только до известной степени независим от чувственной ткани, но и в своей смысловой структуре несет осознание мира как существующего амодально, т.е. независимо от сенсорных модальностей: зрительной, тактильной и т.д. ...Воспринимаемый мир (вернее было бы сказать «мир как он дан 8 восприятии». — С. С.) — форма существования схемы мира в той или иной модальности» (Лекторский, 1978, с. 18—19). Но что же представляет собой сама эта схема, картина, образ мира? Не входит ли в нее окружающая действительность и ее отдельные элементы в своих существенных характеристиках, в то время как модальное одеяние этих вещей есть форма их явления нам в той или иной организации модальных чувств? Взгляд на чувственное познание как на процесс, в котором мы постигаем явление в отличие от рационального познания, открывающего нам сущность вещей, можно довольно часто встретить в философской и психологической литературе. Он имеет под собой некоторые основания, если явление не отождествлять с кажимостью, что перекрыло бы чувственному познанию все пути к постижению сущности. Но, с другой стороны, утверждать, что функция восприятия ограничивается «поставкой» чистых явлений, из которых интеллектуальные процессы как из полуфабрикатов добывают и фиксируют сущность в понятиях и знаках, — значит прийти в противоречие с многочисленными данными, подтверждающими такие свойства образа восприятия, как осмысленность, категориальность, предметность и др. Ведь смысл, значение вещи не пристегивается к ее перцептивному образу. Недаром говорят о невербальном значении (Penfield, 1975; и др.) или о предметном значении как таковом (Зинченко и др., 1980), и это значение, отмечает А. Н. Леонтьев (1979, с, 6), выступает «не как то, что лежит перед вещами, а как то, что лежит за обликом вещей — в познанных объективных связях предметного мира, в которых они только и существуют, только и раскрывают свои свойства». Можно было бы привести много других соображений в пользу того, что имеется особый тип сущностей, открываемых человеку в его перцептивной деятельности, и трудно утверждать, что эти сущности более низкого порядка, чем открываемые нам в мышлении. Они не совпадают друг с другом, а скорее дополняют друг друга в реальной познавательной деятельности, поочередно выступая на первый план и конституируя тем самым классы перцептивных или интеллектуальных процессов. Но вернемся к сформулированному выше принципиальному вопросу о том, в какой форме представлена субъекту эта перцептируемая сущность вещей если в каждом конкретном модальном оформлении вещи мы имеем дело лишь с явлением? Иначе говоря, каков же носитель предметных значений? Если не рассматривать ответы, выводящие проблему за пределы событий перцептивного плана и апеллирующие к слову, знаку и другим образованиям, традиционно относимым к сфере интеллекта, то намечаются три подхода к решению данной проблемы. Чаще всего говорится о полимодальном характере нашего восприятия, т.е. о том, что целостность и синтетичность образа вещи достигается за счет актуализации в памяти следов тех разномодальных ощущений, которые данная вещь вызывала у нас ранее при воздействии на другие органы чувств. Сам по себе факт полимодальности образа в том смысле, что разные модальности вносят свой вклад в его структуру, т.е. разные проявления сущего добавляют нам некоторые новые знания, прокладывают еще один путь к постижению его, не вызывает сомнения. Но остается совершенно непонятным, как то или иное чувственное впечатление может вызвать в памяти следы прежних впечатлений от данного объекта, если сам объект неопознан. Вспомним, например, о хаотичности, неустойчивости чувственных впечатлений, описанных Д.Н.Узнадзе на стадии, предшествующей опознанию. Добавим еще одно его интересное наблюдение: если в условиях описанных экспериментов у испытуемого забирали объект до опознания, а затем после взятия отчета объект возвращался, то испытуемый полагал, что ему дали новый объект. Это роковой для разбираемого здесь взгляда факт. Если чувственные впечатления на стадии, предшествующей опознанию объекта (т.е. до выявления его значения) не могут вызвать в памяти самих себя, то как же они могут оживить чувственные впечатления других модальностей и слепить из них полимодальный значащий образ? И как быть с массой других описанных выше фактов о том, что стимуляция не предопределяет однозначно характера образа «на выходе» и что значение, перцептивная гипотеза могут «исправлять» или «дополнять» чувственную данность? Второй подход к проблеме состоит в выборе одной главной модальности, на которую проецируются и получают при этом свое означение данные других модальностей. Так, Б. Г. Ананьев (1980, с. 184) пишет: «Еще П.П. Блонским было высказано предположение, что зрительные образы представляют собой слияние собственно зрительных сигналов со зрительно-преобразованными сигналами других модальностей. ...Действительно, зрительная система работает как интегратор и преобразователь сигналов всех модальностей». Это высказывание само по себе довольно верно. Но представление о том, что перевод чувственных впечатлений из одной модальности в другую есть основной механизм синтеза сенсорно-перцептивных данных, сталкивается с теми же неразрешимыми проблемами, что и предыдущий подход. Оба эти подхода используют в качестве ключевого понятия образ памяти или образ представления и фактически остаются в границах теории бессознательных умозаключений Г.Гельмгольца (1975), не преодолевая свойственную этой теории внутреннюю противоречивость. В самом деле «...сказать, что след определяет восприятие, означает сказать, что след выбирается до возникновения восприятия. По какой логике это возможно?» (Рок, 1980, с.51). Попытки найти такую логику, которые последовательно рассмотрены в книге И. Рока, нельзя признать успешными. Третье понимание проблемы носителя открывающихся в восприятии значений наиболее последовательно разрабатывается в советской психологии и связано с представлением процесса чувственного восприятия в виде особой деятельности по построению образа на основе общественно выработанной системы сенсорных эталонов и нормативных действий (Запорожец. 1966; Леонтьев, 1965; Зинченко, 1964; и др.). Четкую формулировку этой позиции дает В. П. Зинченко (1964, с. 232): «Разумеется, при анализе процесса восприятия важно учитывать и прошлый опыт субъекта, и его установки и мотивы. Однако ни один из перечисленных фактов сам по себе не объясняет различий в образе предметов. Более адекватное объяснение следует искать в особенностях действия субъекта с предъявляемым ему материалом. Иными словами, восприятие следует рассматривать как действие субъекта, посредством которого осуществляются различные виды преобразования стимулов в образ». Всякое перцептивное действие проходит три этапа в процессе своего становления: 1) внешние материальные действия с предметами строятся на основе старого, не совсем адекватного перцептивного действия и поэтому нуждаются в корректировке, исправлении «по ходу», непосредственно в процессе столкновения с материальной действительностью; 2) сенсорные процессы, перестроившись под влиянием практической деятельности, сами превращаются в своеобразные перцептивные действия, которые осуществляются с помощью движений рецепторных аппаратов и предвосхищают последующие практические действия; 3) свернутые и сокращенные перцептивные (часто викарные) действия с оттор-моженными эффекторными звеньями (Запорожец, 1966). В работах А. Н. Леонтьева (1975, 1976) и его сотрудников (Столин, 1976; Логвиненко, 1976) разработано и экспериментально обосновано понятие чувственной ткани как одной из составляющих сознательного отражения. Было убедительно показано, что чувственная ткань служит, как правило, лишь для презентации предметного содержания, а сама по себе открывается субъекту лишь при применении специальной рефлексивной процедуры (Логвиненко, 1976, с. 261—263). В указанных работах сделан также решительный шаг в сторону утверждения, что открываемое нами в чувственном восприятии содержание имеет форму амодапьной схемы объективного мира (Леонтьев, 1976, с. 26; Логвиненко, 1976, с. 252—253). Эта схема (образ) мира имеет характер ядерной структуры по отношению к тому, что на поверхности выступает в виде той или иной модально оформленной и, значит, субъективной (Леонтьев, 1979, с. 9) картины мира (зрительной, слуховой и т. д.). Субъективный характер модального варианта образа мира становится явным, если принять вслед за А. Н. Леонтьевым условное деление всех свойств объективного мира на две категории. «Одни — это такие свойства неживых вещей, которые они обнаруживают во взаимодействиях с вещами же, т. е. во взаимодействии «Объект — Объект». Некоторые же свойства обнаруживаются во взаимодействии с телесными вещами особого рода — с живыми чувствующими организмами, т. е. во взаимодействии «Объект—Субъект». Они обнаруживаются в специфических эффектах, зависящих от свойств рецепирующих органов субъекта» (Леонтьев, 1979, с. 9). При этом одно и то же объективное свойство, как, например, гладкость, ровность поверхности, может ощущаться как «скользкость» при ощупывании и как «блесткость» при зрительном восприятии. Таким образом, «скользкость», «блесткость» не являются чисто объективными характеристиками объекта самого по себе, а лишь качествами, проявляющимися во взаимодействии с нашими органами чувств. Но они не являются и чисто субъективными, ибо тело субъекта хоть и особая вещь, но тоже вещь среди вещей, и взаимодействие объектов с телесным субъектом, его рецепирующими устройствами есть процесс объективный, т. е. несущий в себе элемент объектно-объектных взаимодействий. Однако объекты обладают бесконечным числом свойств, которые вообще не могут быть выявлены во взаимодействии с телом субъекта, а лишь с другими телами, и субъект может обнаружить их лишь путем специальной организации такого взаимодействия. Свойства этого типа, как правило, не могут быть выявлены на основе восприятия и вообще не открываются субъектом в ходе его индивидуальной деятельности. Они носят совершенно отчетливый амодальный характер и фиксируются прежде всего в понятиях языка, символах, предметах культуры и являются продуктами общественно-исторического процесса, которые субъект усваивает в готовом виде. Самоё важное заключается в том, что свойства второго рода также непосредственно входят в наш образ мира, как и чувственно воспринимаемые свойства первого рода. Именно синтетический и целостный характер такого конструкта, как образ мира, и позволяет нам с его помощью ответить на вопрос о том, что же обеспечивает синтез чувственного образа из хаоса отдельных ощущений, иначе говоря, за счет чего достигается резкая смена в характере чувственной ткани до оформления ее в виде образа целостного предмета и после такого оформления. Дело в том, что образ восприятия должен с самого начала строиться как целостное образование, а не составляться из отдельных элементов. В восприятии целое предшествует своей части, и сквозь призму этого целого часть (отдельное ощущение) только и приобретает качество быть свойством, чертой предмета — качество, которого никогда не бывает у изолированного ощущения. Не ощущение говорит нам о том, какому целостному образу оно принадлежит, а, напротив, целостный образ задает место отдельному ощущению в структуре образа, благодаря чему это ощущение получает объяснение и оправдание своему существованию в качестве устойчивого признака предмета, а не летучего и нестойкого феномена сознания. Но если образ предмета предшествует отдельным ощущениям и структурирует их, то возникают три вопроса: 1) откуда он берется, 2) на основе чего решается вопрос, какой образ наиболее успешно структурирует чувственные впечатления в каждый конкретный момент, и 3) в какой форме этот образ существует, если он еще не имеет конкретного наполнения чувственной тканью? Чтобы ответить на эти вопросы, попытаемся понять, чем отличается, например, чувственная картина, оформленная в виде предметов внешнего мира, от хаотической смены зрительных ощущений у прозревшего слепого. По-видимому, не вызовет сомнения утверждение, что важнейшей отличительной чертой первого случая от второго является способность предвидеть до определенных пределов характер изменения ощущений: а) при естественном (без нашего вмешательства) течении внешних событий — изменениях самого предмета и условий его восприятия; б) при изменении нами точки наблюдения, смене позиции, вообще, при относительном смещении воспринимающего субъекта и воспринимаемого им мира; в) при том или ином нашем воздействии на мир, при нашей деятельности с тем или иным объектом. Это происходит потому, что в нашем восприятии нам открываются не отдельные качества и даже не отдельные предметы, а целостный мир объектов со своими законами системных взаимосвязей между отдельными элементами этого мира, со своими глубинными структурами. Иначе говоря, в восприятии нам дан не мир отдельных образов, а целостный образ мира на уровне ядерных, а не поверхностных образований. Вспомним цитировавшееся выше высказывание, что воспринимаемый мир есть форма существования схемы мира в той или иной модальности. При этом допущении каждый отдельный образ в нашей картине мира, как и каждый отдельный объект во внешнем мире как таковом, могут лишь очень условно и с большой мерой абстракции быть рассмотрены как изолированные, независимо существующие отдельности; все они связаны неисчислимым множеством переходов с бесконечным числом других объектов (образов). Одни из этих связей являются более существенными, другие менее существенными, но главное заключается в том, что с помощью этих связей т.е. зная законы взаимодействий и взаимопереходов от одних объектов к другим, мы можем экстраполировать, предсказать очень многое на основе того контекста, в котором отдельный образ (объект) дан в восприятии или мышлении. Степень точности и достоверности этой экстраполяции может быть разной — от чрезвычайно высокой, когда мы даже не удосуживаемся проверить верность своих экстраполяции (и на этом основаны многие иллюзии восприятия), до крайне неуверенных и приблизительных гипотез в случае чрезвычайно обедненного контекста или при большом количестве новых элементов ситуации. Образ мира и есть система экспектаций (ожиданий), порождающая объект-гипотезы на основе которых идут структурирование и предметная идентификация отдельных чувственных впечатлений. Для того чтобы этот процесс начался, не имеет принципиального значения объективная верность гипотезы. Если гипотеза ошибочна, отдельные ощущения не получают характера устойчивых структур, и наши ожидания о направлении изменения чувственных впечатлений при совершение тех или иных действий окажутся не подтвержденными, происходит смена перцептивной гипотезы на основе ранее не учтенных связей и отношений, а также на основе расширения или изменения контекста, в котором берется данный объект. Тем самым наше представление о мире модифицируется, уточняется, обогащается новыми связями между объектами. Исключительно важным является утверждение о непрерывном характере образа мира, который задает постоянный контекст для любого актуального восприятия (Столин. 1976, с. 194; и др.). Как ни принципиальны изложенные выше положения деятельностного подхода к анализу чувственного познания и как ни важна идея амодальной схемы мира в качестве системы сверхчувственных значений, придающих синтетический и целостный характер воспринимаемому содержанию, нам представляется, что решающий шаг в направлении переосмысления всей традиционной проблематики психологии восприятия еще не сделан. Ведь и система перцептивных действий, и схема мира рассматривались в качестве средств, с помощью которых чувственные впечатления должны быть превращены в значащий образ. «Структуры зрительного поля служат, следовательно, оперантом для операций этого типа; средством служат ранее актуализируемые системы значений» (Столин, 1976, с. 193). Только в последних публикациях А. Н. Леонтьева намечено, как нам представляется, новое понимание отношений между образом мира и актуальной стимуляцией, а именно: главный вклад в процесс построения образа предмета или ситуации вносят не отдельные чувственные впечатления, а образ мира в целом. Он является тем постоянным и никогда не исчезающим фоном, который предваряет любое чувственное впечатление и на основе которого оно только и может приобрести статус составляющей чувственного образа внешнего предмета. Еще резче этот тезис можно сформулировать так: не образ мира выступает в качестве той промежуточной переменной, которая обрабатывает, модифицирует и превращает в чувственный образ сенсорные полуфабрикаты, появляющиеся на свет в результате воздействия стимуляции на органы чувств, а, напротив, сенсорные полуфабрикаты, найдя свое место в образе мира, уточняют и детализируют его. Главный предрассудок, который необходимо преодолеть, чтобы пересмотреть всю проблематику познавательных процессов с новых позиций, — это предрассудок о существовании отдельного образа как единицы восприятия, как самостоятельного элемента, из совокупности которых складывается наше представление о реальности. Образ, взятый вне контекста, является психологически мертвым образованием, т. е. он не может быть ничем иным, как элементом образа мира или его актуализированной части. Необходимо помнить о совершенно очевидном и в то же время часто упускаемом из вида факте, что один образ (предмета, явления) сам по себе не может ориентировать ни одного движения или действия. Ориентирует не образ, а вклад этого образа в картину мира. Если использовать терминологию А. Н. Леонтьева, можно сказать, что отдельные толчки внешней реальности не формируют наше представление о мире, а лишь подтверждают, дополняют или исправляют его. Строить свое поведение, ориентируясь на эти «толчки», все равно, что выбирать себе поезд на основе поправок к расписанию движения поездов. «Поправки к расписанию» — это то особенное, неповторимое, что есть в данной индивидуальной ситуации действия и что нам часто не удаётся предвидеть, учесть при планировании действия. Но ведь не они конституируют смысл всей ситуации. В условиях достаточно привычных ситуаций они служат лишь дополнительными, индивидуализирующими данную ситуацию штрихами; и эти штрихи потеряют всякую психологическую нагрузку, если убрать сам рисунок, который они призваны уточнить, дополнить или даже резко исправить. Основное (сам рисунок, само расписание, если продолжить эти условные и очень приблизительные аналогии) берется из контекста, путем экстраполяции тех или иных модально оформленных чувственных впечатлений и соотнесения ожидаемого с реальными событиями «на входе». Этот процесс обеспечивается особым классом перцептивных операций, которые «могут состоять в поиске таких дифференциальных признаков в зрительном поле, которые позволили бы зрительно конкретизировать уже подразумеваемый всем предметным контекстом фрагмент воспринимаемого мира» (Столин, 1976, с. 194). То, что конкретный акт восприятия в большей степени зависит от места стимула в образе мира, нежели от качества стимуляции как таковой, подтверждается и экспериментально. П. Фрессом (Fraisse, 1967) было обнаружено, что отсутствие правдоподобной гипотезы о предьявляемом изображении сильнее нарушает процесс опознания, чем нечеткость стимула в оптическом плане. Совершенно ясно также, что без наличия предварительного представления, гипотезы процесс восприятия вообще не может начаться. Именно в этом смысле мы говорим о первичности образа мира по отношению к любой актуальной ситуации и о его определяющем влиянии на процесс познания. До предела заостряя новую постановку вопроса, можно сказать, что построение образа внешней реальности есть прежде всего и главным образом актуализация той или иной части уже имеющегося образа мира и лишь во-вторых это есть процесс уточнения, исправления, обогащения или даже радикальной перестройки актуализированной части картины мира или образа мира в целом. Мы не строим заново на основе наличной стимуляции образ и не вводим его затем в нашу картину мира, не вырабатываем далее отношения к нему и не строим в соответствии с этим свою деятельность; все обстоит как раз наоборот. И предметное значение, и эмоционально-личностный смысл образа предшествуют его актуальному переживанию и заданы всем контекстом нашей деятельности, актуализированной частью образа мира. Как правило, мы именно ищем нужные нам стимулы, как верно выразился В. В. Столин, а не занимаемся поиском подходящих значений для навязанных нам извне стимулов. Такое понимание процесса познания до конца преодолевает стимульно-реактивную схему построения образа и ответного действия. Действие является ответом не на стимул (толчок), а на модифицированную этим толчком картину мира, которая заведомо предшествует этому толчку, а не «вытягивается из него»Психология мышления и решение задач ^ 1. ТЕОРИЯ МЫШЛЕНИЯ 2. СТРУКТУРА И ДИНАМИКА ПРОЦЕССОВ РЕШЕНИЯ ЗАДАЧ (О ПРОЦЕССАХ РЕШЕН www.ronl.ru Реферат - Образ Пушкина в сказах Б. В. Шергина и народная традицияОбраз Пушкина в сказах Б.В. Шергина и народная традиция И.Н.РАЙКОВА (Москва) ОБРАЗ ПУШКИНА В СКАЗАХ Б.В.ШЕРГИНА И НАРОДНАЯ ТРАДИЦИЯ Сказитель, фольклорист и писатель Борис Викторович Шергин работал, как известно, на стыке двух художественных систем — литературы и фольклора. Фольклоризм Шергина — результат сознательной писательской позиции, но писатель естественно существует в фольклорной стихии. Его фольклоризм — это прямое обращение к родному северному фольклору, себя он считает преемником традиций. «Цель творчества Шергина, — пишет автор монографии о нем Е.Ш. Галимова, — сделать так, чтобы северные народные «сказания попали в писания», т. е. он стремится не обогатить свое творчество путем использования фольклора, а вокнижить народное слово, дать ему новую жизнь — в книге» [1, с. 80]. Думаю, во всем самобытном творчестве Шергина (даже уникальном по характеру фольклоризма, что уже не раз отмечалось в критике) все же два произведения, относимые к циклу сказов, стоят особняком — это «Пинежский Пушкин» и «Пушкин Архангелогородский». В них писатель искусно воспроизвел попытки народного коллективного сознания освоить и на свой лад, своими поэтическими средствами пересоздать феномен Пушкина — его характер, судьбу, гений, его значение в нашей культуре. Интересны эти два произведения еще и тем, что Шергин в них является в первую очередь фольклористом, кажется, только воспроизводящим устные рассказы, объединив их в целостное повествование, в той или иной степени сюжетное. В комментариях сам писатель говорит не о сочинении или создании этих сказов, а лишь о «компоновке» (в первом случае) и о «составлении» (во втором). «Аскетизм по отношению к своей персоне — естественно усвоенный этический строй ... «морского сословия», в котором он вырос...» [2, с. 7]. Писателя интересует «...то прежде всего, что испытано и проверено опытом предыдущих поколений» [там же]. Образ Пушкина у Б.В. Шергина органично входит в ряд образов талантливых людей — кормщиков и корабелов, резчиков и живописцев, сказителей («мастеров златых словес») и рыбаков, разного рода художников повседневной жизни. Его прежде всего интересовало художническое начало в человеке любой профессии и, напротив, профессионализм, мастерство в художестве, творчество как радостная работа. И Пушкин, как художник, запечатлевший красоту Руси, очень привлекал Шергина. В «Пинежском Пушкине» говорится: «Книги работал и радовался над има» [3, с. 320]. Примечательно, что о своем творчестве писатель-сказитель мыслит пушкинскими категориями: «В книгах моих нет «ума холодных наблюдений», редки «горестные заметы»; скромному творчеству моему свойственно «сердечное веселье». Что нам известно об интересе крестьян к личности и творчеству Пушкина? Любопытные отклики крестьян дореволюционной России, целый спор о Пушкине, анализирует Б.С. Мейлах, обнаруживший в архиве газеты «Сельский вестник» почти тысячу крестьянских писем (из них в газете опубликовано 101 письмо, тщательно отобранные цензурой). Эти письма пришли в ответ на просьбу редакции незадолго до 100-летия со дня рождения А.С. Пушкина (то есть сто лет назад) написать всех желающих, стоящих близко к простому народу, что они знают и думают о поэте. В большинстве писем — положительные оценки: Пушкина ценят как обличителя и защитника народа, за его правдивость в творчестве, храбрость и самоотвержение на поединке (дуэли), пишут о его славе в веках: «Вот уже сто лет прошло, как Пушкин родился. Он на свете мало жил, а много нам хорошего оставил»[4, с. 187]. В некоторых письмах поэта осуждают за то, что он «ум свой и веру погубил через женский пол» [там же, с.181]. Им возражают другие, объясняющие, что он погиб, защищая честь своей законной жены. Наконец, немало писем и от крестьян, совсем не знающих ничего о Пушкине, с просьбой к редакции дать разъяснения. О.Р. Николаев в предисловии к публикации народных переделок «Барышни-крестьянки» пишет: «К началу ХХ века, можно утверждать, сформировалась народная версия национального культурного мифа о Пушкине...Имя поэта прочно вошло в крестьянский кругозор, зачастую оказываясь символом литературы вообще» [5, с. 289]. На Русском Севере же, как известно, было наибольшее количество грамотных и читающих крестьян. А.Л. Налепин пишет об особой культуре общения поморов — через рассказ, в том числе об обычае пересказа романов богатой северно-русской речью [6, с. 7]. Шергин продолжает традиции народной прозы. Его сказы воспринимаются не как обработка или стилизация, а как подлинная запись устных рассказов. А если и воспринимать их как плод литературного труда, то все же поддаешься иллюзии простоты, отсутствия творческих усилий. Недаром так часто критики называют его язык самородным: произведения кажутся не созданными, а рожденными. Это происходит потому, что писатель необыкновенно чуток к чужому слову, причем более всего он радуется красоте живого устного слова. В шергинских сказах реализуется установка на устную речь рассказчика, в каждом сказе у него свой рассказчик. В критике говорится о языковой полифонии сборников писателя. «В совершенстве овладев умением передавать живую разговорную речь так, чтобы она не утрачивала своей яркости и живости, Шергин делает свои сборники «фонотеками»: стоит открыть книгу — и зазвучат голоса рассказчиков» [1, с. 121]. В сказах о Пушкине это весьма определенные, реально существующие рассказчики, с которыми общался писатель. В «Пинежском Пушкине» их даже несколько, звучит народное многоголосье : неграмотная, но обладающая поэтическим даром пинежанка Соломонида Ивановна Черная, героиня других рассказов Шергина, а также ее земляки и гости, в том числе даровитейшая А.В. Щеголева. В «Пушкине Архангелогородском» это Марья Эдуардовна, младшая из барышень Генрихсен, чей «папенька» в молодости служил аптекарем в Петербурге, часто видел Пушкина, был его страстным поклонником и внушил дочерям любовь к поэзии. Рассказы уже ветхой годами, но юной душой Марьи Эдуардовны Шергин слышал в детстве в родительском доме. Она работала массажисткой, бывала во многих домах Архангельска, передавала последние новости и делилась своими воспоминаниями о папеньке и Пушкине. Голоса рассказчиц первого и второго сказов не спутаешь: в первом господствует стихия русского северного фольклора, во втором налицо причудливое смешение ее с книжно-романтическими элементами, возможно усвоенными из лубочной литературы. Сказовое произведение непосредственно обращено к читателю, который превращается в слушателя звучащего слова. «Пушкин Архангелогородский» начинается прямым обращением к слушателям: «Не скрою от вас: раз личных поэтов читаю, но Пушкин — мой фаворит « [3, с. 326]. И далее: «Меня молоды люди слушают, может, не в ту сторону подумают» [там же, с. 328]. «Шергин очень дорожил цельным, единым впечатлением, сразу схватывающим суть дела. Он неуклонно следовал эстетическому завету древне-русской культуры, стремясь «в немногие словеса вложить мног разум...» [7, с. 490]. И в образе Пушкина запечатлено самое существенное, с народной точки зрения, отсеяно мелкое, случайное. В нем фольклорными средствами воплотились этические и эстетические представления русского народа о первом и лучшем национальном поэте. Во втором сказе облик поэта чуть более индивидуализирован. Пушкин обладает остротой и быстротой ума, она уподобляется стреле и птице. »У другого человека ум никуда не ходит, на спокое стоит. У Пушкина как стрела, как птица, ум-от» [там же, с. 321]. С детства много читает, знает «иноземску грамоту», каждому умеет дать дельный совет: «Люди-то дивятся: «Что уж этот Саня! Год бы с ним шел да слушал» [там же, с. 320]. Он красив, «и к женскому полу подпадывал, и это умел не худо» [там же]. Подчеркивается и его искренность, эмоциональность, умение шутить беззлобно, равнодушие к чинам. Необыкновенно поэтична речь рассказчиц при попытке определить сущность пушкинского поэтического дара, как будто народное сознание ищет наиболее приемлемую форму, не менее искусную, чем самый предмет изображения. В обоих сказах создается ряд афоризмов, построенных на антитезе (Пушкин противопоставлен всем другим людям, другим поэтам), на сравнениях: «Век короткой, да разум быстрой: годы молоды, да ум тысячелетен». «Пушкин говорил как с полки брал». «У других писателей колосина, и мякина, и зерно — в одно место, у Пушкина — хлеб чистой» [там же, с. 321]. «О чем древние писали темно и невнятно, то Пушкин изъяснил луч шим образом» [там же, с. 326]. В первом сказе используется и традиционная формула свадебной песни: «Сел выше всех, думу сдумал крепче всех» [там же]. Любовь, по народным представлениям, является непременным условием здоровой жизни. «Теперешняя любовь не заслуживает алтарей, но прежде... Ах, сколько приятно любить!» — с воодушевлением восклицает рассказчица «Пушкина Архангелогородского». Во всем творчестве Шергина жизнь основана на «любви без хитрости». Как и следовало ожидать, бульшая по объему часть обоих сказов представляет собой сюжетную историю взаимоотношений Пушкина с его супругой и трагической гибели поэта, которая трактуется как следствие его неудачного брака. На наш взгляд, рука автора чувствуется в однотипном композиционном построении обоих сказов: вначале даются представления, впечатления, ассоциации, преимущественно в форме афоризмов, затем сюжетное повествование (история семейной жизни и гибель), наконец снова афоризмы. Итак, как сказано в народной былине об Алеше Поповиче, «не всем-то женитьба удавается». К таким супругам-неудачникам народное сознание относит и нашего поэта. Как будто еще можно что-то поправить в его судьбе, рассказчица «Пинежского Пушкина» сокрушается о том, что он вообще женился, жалуется, обращаясь за поддержкой к слушателям: «Краса бы холостому, как лошадка на воле? Нет, женился, влепил голову-то. Много подруг было, одну ей пуще всех зажалел... [там же, с. 322]. На формирование народного мнения о браке Пушкина и причинах гибели поэта уже в ХХ в., вероятно, сильно повлияла официальная версия происшедшего, которая настойчиво пропагандировалась, особенно в 1937 г., в связи со столетием со дня его смерти. То, что не без этого влияния создавались сказы Шергина, подтверждается комментарием автора к первому сказу (о том, что он сам в зиму 1934/35 года читал и рассказывал о Пушкине в квартире С.И. Черной, а слушатели отразили слышанное в ярких пересказах) и замечанием рассказчицы второго сказа о беседах с собирательницей северного фольклора и артисткой О.Э. Озаровской. Народная молва не щадит Наталью Николаевну, как это и предвидел умирающий Пушкин, говоря доктору И.Т. Спасскому: «Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском» [8, с. 336]. Подробно о подлинном и мнимом в бытовавших и бытующих еще представлениях о Н.Н. Пушкиной пишет Я.Л. Левкович в статье «Жена поэта» [9, с. 233-342]. В обоих сказах она противопоставляется Пушкину как равнодушная к нему и его стихам, холодная, ленивая, скучающая, даже разгульная. В «Пинежском Пушкине» вступает в полные права интонация бытовой сказки о ленивой жене, оживленная колоритными деталями крестьянского севернорусского быта: «Натальюшка выспится, вылежится, вытешится, тогда будет косу плести, у ей зажигалка така была пучок завивать. Где бы пошить или чашку вымыть, у Наташи шляпка наложена, ножка сряжена погу лять... Придет — рукавицы, катанцы мокры бросит кучей. Пушкин высушит, в руки ей подаст. Он чего спросит, она как не чует... Ложки по тарелкам забросат порато, хлебать сядет без хлеба. И сказать нельзя...Как скажешь?.. Пушкина матка ли, сестра ли оби ходила коров-та. Наталья-то не радела по хозяйству» [3, с. 323]. Во втором сказе соединяются бытовая конкретика и литературные штампы: «Ежели бы Натали хотя однажды потрудилась попристальнее расс мотреть мужнев характер. Он читать да писать, а ейны все упраж нения состоят в том, чтобы сделать платье особливой своей вы думки да проговорить все дневные новости. Уж не унизит голоса, что поэт в глубоких размышлениях. Опять на балу весь мир забудет со знакомыми./.../ Ей на ум не придет, что супруг изнывает в тоске о потерянных минутах труда и вдохновения» [там же, с. 328]. Появляется, как в авнтюрной сказке, «приезжой кавалер Дантест, долгой, как ящерица» — таков он в первом сказе. Подобно сказочному разбойнику, «побродяга всемирна,» «всю жизнь с пистолетами промышлял». Во втором сказе он подлец-соблазнитель, пришедший как будто из жестокого романса: «Некто Дантес, красавец высокого роста, но подлой души, открыто начал волочиться за Натали на балах». Пушкин до поры до времени страдает, но терпит, выслушивая сплетни. Наконец уговаривает жену удалиться от света, уехать. Возвышенно-патетически звучат в «Пушкине Архангелогородском» его, как говорит рассказчица, «подлинные слова»: «— Нещастная, уйдем! Сей дом — вертеп разврата! Не медли долее в сих ужасных стенах!..» [там же, с. 330]. Выясняется, что Дантес «не более как подставна фигура из дворца». В «Пинежском Пушкине» царь, подобно царю волшебной сказки, задает ему трудную задачу: «Женку мы у его урвали, тепере надо самого убить. А не убить, дак от него быть убитым. Кто его, смутьяна, хлопнет, тот у меня первым генералом будет» [там же, с. 324]. Следует дуэль, »прямой бой», изображаемый в первом сказе средствами героической эпической песни. Снова плавно вкрапляются и традиционнные формулы свадебной песни: «Учинился дым с огнем на обе стороны. Где Пушкин — тут огнем одено, где Дантест — тут как дым./.../ Упал наш Олександрушко, за елочку захватился: — Рости, рости, елочка, без верха; живи, живи, Россиюшка, без меня! /.../ Пал, да и не встал. Который стоял выше всех, тот склонил ся ниже всех...» [там же, с. 324, 325]. Трогательно в этом сказе звучит прощание поэта с красным солнцем, матерью сырой землей и всеми на ней живущими, особенно песенная фраза: «Мне в миру было место не по чину» [там же]. В «Пушкине Архангелогородском» о дуэли, напротив, говорится лаконично, используются литературные штампы: «...Стрелялся смело и небоязненно и поражен был смертоносною пу лею. До исхода прекрасной своей души был в памяти» [там же, с. 330]. Далее в первом сказе выражается скорбь русских людей, стилизуется похоронное причитание, во втором — звучат мотивы народной лирики: «...Приходит весна, зеленеют поля, древеса одеваются новым листвием, а кого нет — того не воротит и весна» [там же, с. 331]. Примечательно, что в обоих произведениях природа скорбит о гибели Пушкина, в первом и люди в эти «вдовственны дни» «все черно одели, как вороны». В картинах прошлого писатель всегда искал живую жизнь живых людей, «то, что не умрет». Ее он находил даже на страницах древнерусской литературы или старинных северных рукописях о «морском знании», которыми зачитывался еще в юности. Прошлое в его произведениях оживает, будто сам писатель был свидетелем происшедшего. И это не индивидуальная его особенность — такому приближению истории к себе писатель научился у народа, почерпнул в его повествовательной традиции (преданиях, бывальщинах, сказах). И Пушкин в его сказах удивительно живой, естественный. «Пушкин курил ли, не курил?...Не курил. Выпивать выпивал, а не курил». Рассказчицы болеют за него душой, как за родного человека. Так, второй сказ заканчивается следующим пассажем: «Папенька, пока был жив, имел намерение меня и сестру свозить в пушкинские места. Нет надежды на личное свидание, дак хоть на могилку уронить признательную слезу./.../ В разлуке с предметом почитания и это служит немалым утешением» [там же, с. 331]. Итак, мы наблюдаем в этих произведениях слияние художественных систем разных жанров: свадебной обрядовой песни, похоронного причитания, лирической необрядовой песни, былины или исторической песни, жестокого романса, бытовой сказки, волшебной сказки, малых афористических жанров русского фольклора. Есть здесь и эротическая народная метафоризация (когда в первом сказе Пушкин говорит о холодности своей супруги). Чрезвычайно интересны встречающиеся в «Пушкине Архангелогородском» приметы, поверья и предсказания. Они рисуют поэта как светлую личность, обладателя хорошего глаза (ему «детей показывали на счастье...»), которому, однако, судьба даровала недолгий век на земле и торжество в веках. Это предсказывают матери поэта якобы до его рождения, и это уже взрослый Пушкин «слышит» в куковании кукушки, внезапно замолкнув среди веселья: «^ Я не буду с вами доживать веку, слышу плеск весла Харонова» [там же, с. 327]. В заключительной части «Пинежского Пушкина» образ поэта вырастает до масштабов мифического героя, устроителя вселенной: «Егово письмо как вешня вода. Его стихам нет конца. Сотворена река, она все течет — как Пушкин. Землю он посетил да напоил. Что на свете есть, у него все поется./.../ Сын дню, дитя свету, Пушкин малыми днями велико море перешел. Ему уж не будет пере мены» [там же, с. 326]. Писатель был принципиально против восприятия, изучения каждого жанра фольклора отдельно, изолированно друг от друга, от контекста живой обыденной речи и ситуации бытования. «Устное слово в книге молчит, — пишет он в своем очерке «Слово устное и слово письменное». — Напоминают ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?» И далее эта емкая метафора развивается, вырастает в полнокровную картину: «Былины, песни, сказания — это гнезда, свитые под сенью вечно зеленеющего, густолиственного дерева. Тьмочисленная, тысячеголосая светлошумная листва — это живая народная речь. Бесчисленными голосами шелестела и звенела живая речь. И это был аккомпанемент к былине и сказке. Живой творческий говор рождал поэзию» [10, с. 408]. Недаром во многих произведениях Б.В. Шергина, как и в сказах о Пушкине, элементы нескольких фольклорных жанров не просто соседствуют, а причудливо соединяются, составляя нерасторжимое единство. Шергин знакомит нас с особенностью жителей Русского Севера — привычкой и умением «поэтически, художественно высказываться в обычной речи-беседе друг с другом» [2, с. 13 ]. Искусство здесь — естественное условие жизненного уклада. Б.В. Шергин «был убежден в том, что многое проходит, но вечное остается» [7, с. 478]. Таким вечным, непреходящим достоянием русской культуры был для него Пушкин. Литература 1. Галимова Е.Ш. Книга о Шергине. Архангельск. 1988. 2. Галкин Ю.Ф. Отцово знание//Шергин Б.В. Изящные мастера: Поморские были и сказы. М.,1990. 3. Шергин Б. Повести и рассказы. Л.,1984. 4. Мейлах Б.С. Народ и поэт//Мейлах Б.С. Талисман. Книга о Пушкине. М.,1984. 5. Возвращение в мир молвы. Публикация О.Р. Николаева//Легенды и мифы о Пушкине: Сборник статей/Под ред. Л.Н.Виролайнен.СПб.,1995. 6. Налепин А.Л. Наставленье к добру//Шергин Б.В. Древние памяти: Поморские были и сказания. М., 1989. 7. Шульман Ю.М. «Мое упование в красоте Руси». Б.В. Шергин (1893-1973)//Шергин Б. Повести и рассказы. Л., 1984. 8. А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. 9. Левкович Я.Л. Жена поэта//Легенды и мифы о Пушкине: Сборник статей/Под ред. Л.Н.Виролайнен.СПб., 1995. 10. Шергин Б.В. Слово устное и слово письменное. Беседные очерки//Шергин Б.В. Повести и рассказы. Л., 1984. www.ronl.ru "Образ Бога как образ Другого в культуре"Выдержка из работыВ претерите действие рассматривается только в совершаемос-ти в прошлом [5]. Например: «Pierre arriva» (Пьер прибыл). Аналогом в русском языке для этой формы может являться время совершенной формы глагола, отвечающая на вопрос: что сделал? В претеритной форме действие выступает в целостности, все части такого действия едины и как бы замкнуты друг на друга [9]. Следуя нашей логике, в этой форме элементы действия представлены в отношениях одновременности и не разделены на полюса последовательности. Претерит имеет место тогда, когда событие ограничено временными рамками: действие полностью вписывается в определенный отрезок времени: Henri IV mourut en 1610 (Генри IV умер в 1610 году) [8]. Все действие как бы сосредоточенно в одном времени, одном полюсе совершае-мости — в 1610 году.Если же прошлое действие представлено не только в со-вершаемости, но и в завершенной части, то оно выражается другой формой прошедшего -имперфектом (Imparfait). Имперфект характеризует действие часто не ограниченное во времени, не имеющее завершения или начала. «Pierre arrivait» (Пьер прибывал) [5]. В русском языке эта форма часто соответствует времени глаголов несовершенного вида, отвечающих на вопрос: что делал? Действие «прибывал» представлено не только инцидентным уровнем (хронотип а), но и декадентным (частица уходящего времени — та). Посредством декаденции действие выходит за пределы плоскости настоящего времени. Прошлые события развертываются на последовательные этапы, тем самым, разделяясь на полюса горизонтального измерения времени. Таким образом, здесь акты разделяются отношением последовательности, без отношения одновременности настоящего времени.Приведенный анализ временных форм прошедшего и будущего времени представляет существенный интерес для вопроса о функциональном значении настоящего времени в знаковых системах.Для форм претерита (passe simple) и простого будущего (futur simple) характерно то, что они выражают события прошлого и будущего (то есть не являются настоящим), однако находятся в плоскости настоящего времени. Процесс же декаденции «отсылает» действие за пределы плоскости настоящего времени, в результате чего реализуются формы имперфекта (imparfait) и гипотетического будущего (futur hypothetique). Данный меха-Библиографический списокнизм напрямую показывает функциональную роль настоящего времени в знаковой деятельности.Только события, воплощенные в формат настоящего времени, оцениваются живыми организмами как актуальные, жизненно важные, реальные. Только настоящее способно организовать действие: оно выполняет мотивирующую функцию.Очень ясно эти идеи выражены в философии А. Бергсона. Согласно Бергсону, прошлое само по себе бессильно, не может действовать. Для того, чтобы прошлое могло оказывать воздействие на внешний мир, оно должно спроецироваться в настоящее, перейти в формат восприятия, заимствуя у него свою жизненность [10].В результате декаденции, действие вытесняется из плоскости настоящего: устраняется мотивирующая способность, «агрессивность» (выражение Г. Гийома) настоящего времени. Тем самым снижается реальность события. Будущее приобретает гипотетичный, вероятностный характер. В актах высказывания это часто используется для смягчения форм обращения. «Я хочу у вас узнать…» звучит категорично (настоящее), «Я бы хотел у вас узнать…» не несет прямого намерения, звучит мягче с вежливым оттенком. В основании этого лежат представления о временных отношениях, согласно которым, если действие (намерение) имело место в прошлом, то сейчас — в настоящем, оно может и не сохранять свою жизненную силу, свою актуальность.Таким образом, в языковых знаковых системах структура настоящего времени представляет собой не линию, а развитую систему измерений. Эти измерения (вертикальный, горизонтальный презенс) образуют парадоксальную комбинацию одновременности и последовательности. «Задачей» настоящего является объединение (интеграция) временных полюсов истекшего и еще не осуществленного времени, но также и их разделение, поскольку без разделения они «сливаются» вместе.Будучи едины в настоящем времени, измерения, выходя за его пределы, «распадаются». В претерите и простом будущем, действие целиком представлено в одном из полюсов: его элементы «слиты» в одно время (одновременность, без разграничения последовательности). В имперфекте и гипотетическом будущем присутствуют полюса завершенного и еще не осуществленного времени, однако они не интегрированы рамками настоящего (последовательность без одновременности настоящего времени).1.Шингаров, Г. Х. Время, действие, бытие и семантика: метафизические основания глагольного времени. Настоящее время // Вестник Мурманского государственного технического университета. — 2013. — № 2. — Т. XVI.Мочалов, К. С. Настоящее время в знаковой системе условного рефлекса: механизм его становления и роль в организации структуры знака-сигнала // Вестник Бурятского государственного университета. — 2012. — № 14а.Анисимова, Н.П. Историко-эпистемологический анализ французских семантических теорий: дисс. … д-ра филол. наук. — Тверь, 2002. Аристотель. Физика // Собр. соч.: в 4 т. — М., 1981. — Т. 3.Гегель, Г. В. Ф. Философия природы // Энциклопедия философских наук. — М., 1975. — Т. 2.Реферовская, Е. А. Философия лингвистики Гюстава Гийома. Курс лекций по языкознанию. — СПб., 1997.Гийом, Г. Принципы теоретической лингвистики. — М., 1992.Гак, В. Г. Теоретическая грамматика французского языка. — М., 2000.Martin R. Temps et aspect. — Paris, 1971.10. Бергсон А. Материя и память. — Мн., 1999. Bibliography1.Shingarov, G. Kh. Vremya, deyjstvie, bihtie i semantika: metafizicheskie osnovaniya glagoljnogo vremeni. Nastoyathee vremya // Vestnik Murmanskogo gosudarstvennogo tekhnicheskogo universiteta. — 2013. — № 2. — T. XVI.Mochalov, K.S. Nastoyathee vremya v znakovoyj sisteme uslovnogo refleksa: mekhanizm ego stanovleniya i rolj v organizacii strukturih znaka-signala // Vestnik Buryatskogo gosudarstvennogo universiteta. — 2012. — № 14a.Anisimova, N.P. Istoriko-ehpistemologicheskiyj analiz francuzskikh semanticheskikh teoriyj: diss. … d-ra filol. nauk. — Tverj, 2002.Aristotelj. Fizika // Sobr. soch.: v 4 t. — M., 1981. — T. 3.Gegelj, G.V.F. Filosofiya prirodih // Ehnciklopediya filosofskikh nauk. — M., 1975. — T. 2.Referovskaya, E.A. Filosofiya lingvistiki Gyustava Giyjoma. Kurs lekciyj po yazihkoznaniyu. — SPb., 1997.Giyjom, G. Principih teoreticheskoyj lingvistiki. — M., 1992.Gak, V.G. Teoreticheskaya grammatika francuzskogo yazihka. — M., 2000.Martin R. Temps et aspect. — Paris, 1971.10. Bergson A. Materiya i pamyatj. — Mn., 1999.Статья поступила в редакцию 15. 11. 132.2.УДК 211. 2Rykova S.A. THE IMAGE OF GOD AS THE IMAGE OF THE OTHER IN CULTURE. This article is devoted of importance to be jealous of God image in culture. The author tries to understand reasons that make a person to agree with God'-s rules and try to perceive the supernature. It is prove the necessity to respect a variety of different religious ideology in the world.Key words: image of God, image of the Other, religious tolerance.С. А. Рыкова, ассистент каф. философии и психологии института управления Владивостокского гос. университета экономики и сервиса, г. Владивосток, E-mail: belle_12@list. ruОБРАЗ БОГА КАК ОБРАЗ ДРУГОГО В КУЛЬТУРЕВ статье обосновывается необходимость сохранения и передачи образа Бога в культуре. Производится попытка указать на причины принятия культурой или отдельной личностью божественных законов, стремления к познанию сверхъестественного. Говорится об уважении к разнообразию религиозных представлений. Ключевые слова: образ Бога, образ Другого, религиозная толерантность.В научной печати последних лет можно встретить работы, посвященные вопросам религиозной толерантности и нетерпимости. Специалисты говорят о необходимости проявления уважения к представителям других религиозных конфессий, о поддержании основ национальных религиозных культур, о перспективах развития светской и религиозной культур. СМИ полны примеров конфликтов, возникающих на религиозной почве: верующие и атеисты спорят о ценности и необходимости религии, каждый настаивает на своих убеждениях. Современные философы, культурологи, социологи, непрестанно поднимают вопрос о месте религии в культуре. При этом трудно сегодня найти культуру, где отсутствовали бы так или иначе сформулированные представления о сверхъестественном, где бы их не утверждали и поощряли или, наоборот, отвергали и боролись с ними.Наметившиеся тенденции к глобализации мирового пространства (экономического, политического, образовательного), появившаяся свобода передвижения и коммуникации, необходимо приводят к проблемам, связанным с отсутствием терпимости к различию религиозных воззрений, своеобразию этических норм. В связи с этим, нам показалось возможным рассмотреть вопрос о роли существующего образа Бога в культуре, о его ценности для отдельной культуры и ее представителей, об отношении представителей одной культуры к собственным религиозным идеалам, а также к идеалам других культур.Развитость культуры или отдельной личности по отношению к вопросам толерантности, на наш взгляд, проявляется в существовании свободного осмысленного выбора в пользу уважения другой стороны, принятию права Другого на инаковость. Мысль о том, что всякая культура, для своего существования нуждается в смыслах, оформляющих ее в единое целое, неких этических стандартах, нормах жизни, закрепленных в религиозных и философских трактатах, позволяет сформировать уважительное отношение к каждой этической норме, к каждой религии, как к попытке высказать, с помощью имеющихся средств, главную идею, способную структурировать всякое существование в единое целое.Так же, как это необходимо культуре, для цельного развития личности, для удержания смысла существования, даже в самых критических ситуациях, необходимо нечто, что связывало бы мысли, чувства, понятия, поступки человека в единое целое, необходимо то, что выше и сильнее всех внешних влияний. Философия, религия, занимаются поиском подобных смыслов, предоставляя возможность личности, культуре, обрести ощущение стабильности собственного бытия.Б. Спиноза, например, говоря о роли воззрений личности на природу сверхсущего, уравнивает понятие природного, как некоего всеобщего порождающего всесовершенного целого, и божественного [1]. Принимая его идеи, мы в данной работе под сверхъестественным, божественным, будем понимать различные религиозные воззрения на природу сверхчувственного бытия (например, теистические, пантеистические, анимистические и другие, подлинное познание которых остается для человечества недостижимым).Примем идею, что первоначально понятие о сверхъестественном возникает как воплощенный образ превышающей человека силы. Возникает вопрос, почему вследствие развития знаний о мире человечество не отказывается от идеи Бога, но сохраняет и транслирует ее от поколения к поколению. Вероятно, идея божественного несет в себе важные смыслы для существующих в мире культур.Предположим в этой связи, что образ Бога (понятие о сверхъестественном) формируется культурой в ответ на необходимость осознания своего Другого, как некоего совершенногоидеала, судьи, свидетеля мыслей, поступков, существования личностей и цивилизаций. С этой позиции, видимый нами мир физических явлений и процессов может восприниматься как несовершенный, как тот, который только стремиться реализовать совершенный замысел Бога о нем. В этой концепции Бог может рассматриваться в качестве высшего эталона для подражания. Бог есть тот, от которого человечество (или весь вещественный мир в целом) должно себя отличить для собственного развития и совершенствования.Можно видеть, что тенденция к большей секуляризации культуры отмечается в технически и информационно более развитых обществах, а также тех, где политические (создание идеологий), экономические идеалы (экономический успех, культ денег, культ всевозрастающего потребления) посредством принуждения или убеждения заменяют собой религиозные.Понятие о сверхсущем, как об идеальном оригинале, формируется народом веками, образ божественного мира с его законами и требованиями к человеку формулируется культурой в соответствии с умонастроениями ее представителей, с учетом местной специфики и особенностей. Идеи сделать культуру светской в государстве политическими методами, отвергая всякое понятие о Боге, могут привести к духовному голоду народа и к провалу такой идеологии без высших идеалов. Идеологический вакуум всегда требует заполнения, и там, где происходит подмена религиозных идеалов политическими (кодексом строителя коммунизма, например), система способна разрушить сама себя изнутри. Политика и религия оказываются невзаимозаменяемыми и не должны стремиться к этому.Велико бывает разочарование человека, посвятившего свою жизнь таким политическим идеалам, когда следующее поколение стремиться их развенчать или он сам осознает их нежизнеспособность. За этим следует глубокий кризис и болезненная переоценка ценностей. С традиционными религиозными идеалами обычно такого не случается: человек, выбравший свой духовный путь, способен двигаться по нему всю жизнь, так как выбранный им идеал (Бог, истина, природа) уже есть высшее совершенство, которое нельзя превзойти или опровергнуть.Уничтожение идеи Бога в культуре, таким образом, не ведет к прогрессу цивилизации, а, напротив, способствует снижению планок: когда идеал Бога замещает человек, пусть даже самый совершенный, это ведет к деградации, в том числе нравственной (вспомним, что эпоху Возрождения от нравственного падения спасала религия).Приведем в пример современную американскую культуру: значительный процент заболеваний в стране связан с неумеренной, несбалансированной диетой, и в результате, государство вынуждено тратить на лечение граждан огромные суммы. В чем причины такой невоздержанности? Можно предположить, что изменились идеалы, удовольствие от служения идее всеобщего блага, например, или идее справедливости и любым другим более высоким, сменилось идеей служения себе и удовлетворения своих собственных чувств.Как человек, так и культура требуют рамок для своего развития (даже сельскохозяйственная культура, требуя постоянного ухода, может развиваться только в рамках ограниченного пространства, иначе она мельчает и превращается в сорную траву), важно, однако, чтоб эти рамки не превращались в кандалы темниц, чтоб следование требованиям религии не было навязано человеку (или культуре) системой и не являлось способом манипулирования.Многие религиозные системы говорят о самоограничении, о контроле чувств, так как не каждый человек без таких подсказок культуры может прийти к этому самостоятельно. Неумерен-ность во всем приводит к дисбалансу как в отношениях с внешней природой, так и со своим собственным телом. Этическая самодисциплина влияет на все, что делает человек: дышит, планирует, функционирует. От нее зависят его отношения с окружающими и отношение к самому себе. Если человек не знает границ дозволенного, не устанавливает их себе сам, то дозволенным оказывается все, а это верный путь к саморазрушению. Вероятно, в роли таких рамок могли бы выступать законы светской этики или личные этические требования, однако, не многие способны сформулировать свои нравственные законы и строго их придерживаться или самостоятельно прийти к безусловной ценности кантовского «категорического императива», например. Безусловно, что заповеди, этические законы, говоря о любови, снисхождении, терпении, сострадании к другим, способны совершенствовать отношения между людьми в обществе.H. Бердяев в работе «О достоинстве христианства и недо-стоинстве христиан» [2], говоря о нравственной высоте и недостижимости идеалов христианства, подтверждает идею необходимости для культуры подобных стандартов для реализации идеи непрерывного совершенствования: чем выше и недостижимее планка, тем больший у культуры потенциал для движения вперед.Рассмотрим, что дает вера в Бога отдельной личности и обществу в целом. Избегая разговора о высоких материях (просветление, спасение, достижение святости, обретение рая и другое), предположим, что может принести человеку вера с утилитарной точки зрения. Вера наделяет ощущением причастности миру, избавляет от одиночества, вносит новый смысл в отношения человека с другими людьми, так как все это разнообразие отношений превращается (вторя словам Матери Терезы) в отношения между человеком и Богом.Вера дает человеку возможность ощущать себя в связи, ценность которой превышает всякие другие отношения: как, например, ценность одиночества превышают отношения любящих людей, так отношения с Богом обесценивают все прочие.Подчас, достижение успеха ради его самого приносит с собой разочарование, что можно наблюдать в развитых странах, где высок процент совершенных самоубийств. В движении вперед ради самого движения люди утрачивают смысл, а вместе с ним уходит и ощущение ценности собственного существования. Подлинность целей и смыслов культуры или отдельной личности проверяется кризисами. Цель, превосходящая границы существования личности или культуры, находящаяся за пределами ее смерти, жизнеспособна и стоит того, чтобы быть избранной. Религии заявляют о таких целях, наполняя смыслом человеческую жизнь. Говоря об исполнении божественных предначертаний, религия предлагает наивысшие образцы следования: опыт святых, подвижников, мучеников и аскетов.С точки зрения Бенедикта Спинозы, обретение подлинных законов Бога не требует директив священных писаний и церковных институтов, разум способен привести человека к принятию «естественного божественного закона», определяя, что для него есть подлинное благо следовать ему по доброй воле, осознавать, что исполнение закона, единственный путь к обретению душевной гармонии. Это свободный выбор личности, обусловленный размышлением и усмотрением сути вещей, а не следование законам, на которые указывают священные писания, лишь потому, например, что в результате выбора между добром и злом (должным и недолжным), первое было избрано как приносящее плоды, избавляющее от кары Божьей, из страха или преклонения перед авторитетами.Попробуем распространить идеи Б. Спинозы о том, какое значение имеет для личности принятие «естественного божественного закона», а для культуры — сохранение и передача высших религиозных идеалов [1, с. 88−89].I. Совершенство личности состоит в том, чтобы быть слугой Бога и даже его рабом, постигая совершенство мира в не-противоречии законам природы. Тогда человек, благодаря тому, что он часть творения всесовершеннейшего существа, способен развивать заложенный в нем огромный потенциал, тогда как без Бога, и того, что им предоставлено всему живому, человек мог бы очень мало или почти ничего. Ни один гениальный живописец не мог бы стать таковым, не видя он прекрасные пейзажи за окном, не обладая врожденной способностью чувствовать гармонию цветов (если бы это было не так, то всякий после должной тренировки мог добиться блестящих результатов), не имея необходимых природных соединений для создания красок. Со-временное стремление отдельного человека и человечества как целого противопоставить себя всему прочему миру, обособиться, настаивая на своем превосходстве, как правило, приводят к разрушительным последствиям.2. Человек после совершения великого дела не становится самонадеянным: Если бы человек, или культура, приняли бы себя совершенными, и заявили, что ни в чем ином кроме самого себя не нуждаются, этим самым они прекратили бы свое дальнейшее развитие. Вера дает человеку возможность уйти от эгоизма, тщеславия и гордыни: если все возможности, средства достижения целей, все, что существует — от Бога, то нет разницы, великое дело человек совершил или малое, гениален он или бесталанен, он не лучше других и другие не лучше его, каждый вносит свой посильный вклад в общее дело — например, дело служения Богу (такая общая цель формулируется индивидуально в каждой религии, в каждой культуре). Ни один человек, ни одна культура в этом случае не могут объявить себя и свои идеалы выше другой, настаивая на уважении вклада каждого (в случае с мировыми культурами, вклада в развитие человечества в целом).3. Признание идеи, что природа, творимая Богом, совершенна, ведет личность к любви и снисхождению к ближним, позволяет видеть в несовершенстве характера или поступках других людей лишь модусы, видоизменения, совершенной природы, позволяет искать и справляться с причинами этих видоизменений (помогать другим и себе, «приводя в лучшее состояние», как говорит Б. Спиноза), а не настаивать на несовершенстве личном или других и ненавидеть их за это.4. Осознание себя только частью божественного мира содействует благу не только личному, но и общественному. Например, всякий, кто имеет право судить (правитель, судья, начальник, отец, взрослый) не станет принимать чью-то сторону из спорящих, исходя из личных симпатий или сулимой выгоды, но только из любви и сострадания ко всему живому, подчиняясь законам справедливости. Такой судья выносит вердикт и наказывает без ненависти ко спорящим сторонам, ведь его целью является «исправление обоих». Он наказывает не затем, чтобы указать на порок и несовершенство, но для того, чтоб предоставить шанс оступившемуся поступать по-другому.5. Познание законов Бога, способно избавить личность от печали, отчаяния, зависти, страха и прочих дурных страстей. Подлинное «истинное познание» предоставляет возможность обрести знания о добре и зле, истине и лжи, позволяя не увлекаться низменными страстями. Б. Спиноза так формулирует эту мысль: «когда мы знаем и наслаждаемся лучшим, то худшее не имеет власти над нами» [1, с. 90].6. Принятие Бога за высшее благо, совершенство и причину всякого существования, приводит личность к попытке осознать и согласиться с законами мироздания, позволяя себе радостно следовать им, избавляясь от страха перед сверхъестественным, спокойно принимая факт своей смертности. Б. Спи-ноза утверждает: человек, пока он часть природы, должен следовать ее законам. Это и есть богослужение. Пока он делает это, он счастлив.Рассмотрим, какую ценность имеет образ Бога для культуры? В архитектуре, например, первые более высокие или более сложные конструкции предназначались для совершения религиозных обрядов (мегалиты, пирамиды, курганы, прекрасные храмы, церкви и соборы часто превосходили по высоте и убранству прочие сооружения). Если бы ранние представления о сверхъестественном у человечества отсутствовали, оно, вероятно, ограничилось бы постройкой хозяйственных и жилых помещений.Существует точка зрения, что подлинные произведения искусства появляются на свет, когда художник творит не для себя, не для человечества, но в восхищении и преклонении перед божественным совершенством. Ее сторонники утверждают, например, что высшие образцы живописи, зодчества, литературы могут быть созданы во времена господства религии в культуре, светская же архитектура, поэзия или музыка есть только пародии на подлинно духовное искусство, отсылающее к высшим смыслам.Приведем пример, с 1311 года по 1884 год самыми высокими постройками в мире были религиозные сооружения: Линкольнский собор Девы Марии в Англии (1311 г.), церковь святого Олафа в Эстонии (1549 г.), церковь Святой Марии в Германии (1625 г.), Страсбургский собор во Франции (1647 г.), собор Святого Николая в Германии (1874 г.), Руанский собор во Франции(1876 г.), Кёльнский собор в Германии (1876 г.). С конца XIX века, только светские постройки удостаивались подобных титулов. 1884 г. — Монумент Вашингтона в США, 1889 г. — Эйфелева башня, Франция, Затем, Соединенные Штаты Америки захватили лидерство в постройке самых высоких небоскребов. Сегодня, самый высокий небоскреб, с помещениями, предназначенными под квартиры, магазины, рестораны, офисы, отели, выстроен в Саудовской Аравии.Все эти современные колоссальные сооружения, памятники человечества самому себе, гению человеческой, а не божественной мысли, еще один способ упиваться собственной силой и величием (другие способы демонстрации величия: использование ядерного оружия, эксперименты с генетически модифицированными продуктами и прочие попытки человека преступить естественные законы природы, сопровождающиеся непредвиденными последствиями). Подобные грандиозные сооружения могут символизировать замену системы ценностей в современном мире. Затмевается значимость идей божественных, высшие нравственные ценности сменяются человеческими, сиюминутными, подстраивающимися под законы спроса и предложения.В наши дни, новые высотные здания, заполонившие крупные города, почти всегда напоминают заостренные вверх параллелепипеды из стекла и бетона. Эти архитектурные постройки не несут эстетической ценности, их созерцание ничего не дает развитию вкуса. Те горожане, которые не могут больше оставаться в этой эстетически мертвой урбанистической среде, вынуждены (если у них есть такая возможность) переселяться в поисках красоты линий и форм, естественного природного пейзажа за окном.Люди объединяются в сообщества, переезжают из города в город, из одних стран в другие, выбирая те пространства дляБиблиографический списокжизни, ритм и законы которых вторят их собственным. Сегодня наше общество — калейдоскоп культур, где одних привлекает успех и материальное благополучие, других, тепло семейного очага, третьих, частая смена событий, впечатлений и ролей. И задачи, которые стоят перед локальными и мировой культурами, учесть и сохранить неповторимость каждого, позволить каждой личности, каждой культуре, искать свой путь развития, а задачи мирового сообщества — обеспечить их бесконфликтный диалога, учить уважению каждой точки зрения.Философия, религия, искусство, наука, дают свои варианты движения по этому пути, совершенствуясь, предлагая новые смыслы и цели. При этом нет никакой необходимости выкорчевывать образ Бога из культуры (какой бы светской она не стремилась быть), так как это еще одна необходимая составляющая духовного здоровья общества.Образ Бога, уникальный для каждой культуры, есть символ наличия смыслообразующей духовной основы развития культуры, веры в высшие идеалы, высшие ценности. Может быть, не все представители мировых культур должны быть верующими, тем более религиозными фанатиками, настаивающими на истинности только своей религии, но, как нам кажется, необходимо бережно относиться к религиозным ценностям своей культуры, уважать ценности других, стремясь к созиданию, а не разрушению.Таким образом, сформулированный культурой образ Бога, способен обеспечить экологичное (в гармонии с законами мироздания) развитие, с осознанием необходимости ограничений и запретов. Дает возможность отличить себя от Бога, как от своего Другого, чтобы иметь возможность сверяться с высшими идеалами, не опуская, а, наоборот, приподнимая планку, на пути к совершенствованию.1. Спиноза, Б. Краткий трактат о Боге, человеке и его счастье- Богословско-политический трактат: пер. с лат. и гол. / вступ. ст. и коммент. А. М. Кривули. -М., 2000.2. Бердяев, Н.А. О достоинстве христианства и недостоинстве христиан [Э/р]. — Р/д: http: //krotov. info/library/02_b/berdyaev/1928024. htm Bibliography1. Spinoza, B. Kratkiyj traktat o Boge, cheloveke i ego schastje- Bogoslovsko-politicheskiyj traktat: per. s lat. i gol. / vstup. st. i komment. A.M. Krivuli. -M., 2000.2. Berdyaev, N.A. O dostoinstve khristianstva i nedostoinstve khristian [Eh/r]. — R/d: http: //krotov. info/library/02_b/berdyaev/1928024. htmСтатья поступила в редакцию 29. 09. 13УДК 101. 1:316.Ushakova E.V., Sapelkin V.S. PHILOSOPHICAL ASPECTS OF FORMATION OF LEGAL CATEGORIES IN POSTINDKSTRIALN THE WORLD. In article gnoseological ways of formation of legal categories on the basis of system and philosophical approach and scientific and philosophical categories of a modern scientific picture of the world are investigated.Key words: scientific and philosophical categories, legal categories, sotsio-sphere, globalization.Е. В. Ушакова, д-р филос. наук, проф., проф., зав. каф. «Философии и биоэтики» Алтайского гос. медицинского университета, г. Барнаул- В. С. Сапелкин, аспиратнт, Алтайский гос. технический университет им. И. И. Ползунова, г. Барнаул, E-mail: kikt2011@mail. ru sapelkinv@gmail. comФИЛОСОФСКИЕ АСПЕКТЫ ФОРМИРОВАНИЯ ПРАВОВЫХ КАТЕГОРИЙ В ПОСТИНДУСТРИАЛЬНОМ МИРЕВ статье исследуются гносеологические пути формирования правовых категорий на основе системно-философского подхода и научно-философских категорий современной научной картины мира.Ключевые слова: научно-философские категории, правовые категории, социосфера, глобализация.В любом исследовании, особенно общего и всеобщего (философского) характера краеугольную роль играют понятия. Понятия объекта, предмета исследования — это узловые точки познания, тот «ментальный каркас», который в целом определяет цели, задачи, эффективность и эвристичность любого творческого познавательного процесса. Вспомним, что по В. И. Ленину, дать определение вещи, значит, подвести его под другое, более широкое определение. Понятие отражает главные общие признакигруппы сходных предметов. Наиболее общие понятия постижения той или иной области реальности называются категориями. Категории могут быть: научные, культурологические, этические, эстетические, религиозные и пр. Предельно общие категории -философские. Они отражают всеобщие признаки предметов, или вещей мира — объективного и субъективного, материально-вещественного (атомно-молекулярного) и материально-энергийного (субатомного), реального и виртуального миров. Показать Свернутьwestud.ru Реферат - Гоголь н. в. - Образ народа в поэмеОбраз народа в поэме «Мертвые души». Поэма «Мертвые души» в творчестве Н.В. Гоголя занимает особое место. Глобальный план Гоголя — показать всю Россию в разрезе, все ее пороки и недостатки.Большую часть населения России того времени составляли крестьяне. В поэме их мир описан очень образно. На мой взгляд, он разделяется на несколько составляющих. У каждого помещика всегда есть принадлежащий ему и характеризующий его мирок крестьян. Сами крестьяне не описаны, но мы можем судить о них по их жилищам. У Манилова, например, «темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы». У Коробочки были уже другие избы, «которые хотя были выстроены врассыпную, но, по замечанию, сделанному Чичиковым, показывали довольство обитателей». Крестьянские угодья Собакевича не вызывают удивления — мы видим их такими, какими и ожидали их увидеть — «плохо скроенными, да крепко сшитыми». Избы крестьян Плюшкина, как и он сам, показаны старыми, обветшалыми, практически ненужными. Кроме мирков крестьян есть, по-моему, и другие мирки. Первый — это сильно отличающийся от всех остальных аллегорический мир умерших или бежавших от своих помещиков крестьян, о котором упоминается лишь изредка. Также на страницах поэмы мы чувствуем присутствие еще одного — так называемого «центрального» мира крестьян, представленного в конкретных ситуациях. Самым странным и непонятным, наверное, является для нас мир умерших или бежавших крестьян. Его обитатели как бы противопоставлены населению мира «живых». С помощью этого приема Гоголю удается подчеркнуть бедность нравов главных героев. После не в меру хвастливой речи Собакевича, описывающего своих умерших крестьян, сам он, хитрый и эгоистичный, опускается в наших глазах сразу на несколько уровней. А ведь крестьяне — собственность помещика, умелые, духовно богатые люди вынуждены были безропотно подчиняться человеку с жизненными принципами мещанина. Следующие напоминания о данном мире показывают нам его с совершенно иной стороны. Он представляется нам, как «мир живых», ушедших из «мира мертвых». Особого внимания требует, так называемый, центральный мир. Он незаметно вливается в повествование в самом начале поэмы, однако ее сюжетная линия не часто соприкасается с ним. Сначала он почти не заметен, но затем вместе с развитием сюжета раскрывается и описание этого мира. В конце первого тома описание превращается в гимн всей Руси. Гоголь образно сравнивает Русь «с бойкой и необгонимой тройкой», несущейся вперед. В продолжение всего повествования писатель превозносит крестьян, составляющих основную, наиболее деятельную и полезную часть этого мира, за счет контраста с намеренно униженными помещиками, чиновниками, служащими. Описание данного мира начинается с разговора двух крестьян-умельцев, обсуждающих технические возможности экипажа, въезжающего в город NN. С одной стороны, их разговор отдает праздностью, чувствуется его незаконченность, бесполезность. Но, с другой стороны, оба они показали достаточно высокий уровень знания строения и возможностей экипажа. Эти два персонажа, по-моему, невыразительны и показаны более с отрицательной стороны, нежели чем с положительной. Они появляются в самом начале произведения и как бы вводят нас в мир поэмы. Следующие колоритные представители «центрального» мира, показанные в поэме, — два мужика, указавшие Чичикову дорогу в Маниловку. Они неплохо знают территорию, но их речь все-таки хромает. Самым красочным персонажем среди крестьян, на мой взгляд, является тот, которого мы увидели, когда он тащил «претолстое бревно Е подобно неутомимому муравью, к себе в избу». Он выражает собой всю размашистую натуру русского человека. Гоголь подчеркивает это, говоря его устами «метко сказанное русское слово». Самым ярким выражением патриотических чувств писателя в поэме является рассуждение о судьбе Руси. Сравнивая ее «необъятные просторы» с неисчислимыми духовными богатствами ее народа, Гоголь поет ей хвалебную оду: «Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине души моей; неестественною властью осветились мои очи: у! Какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! — Русь!» www.ronl.ru Реферат - Образ Маши Мироновой в повести А. С. Пушкина «Капитанская дочка»Муниципальное образовательное учреждениеБелоярская средняя общеобразовательная школа Секция литературы Образ Маши Мироновой в повести А.С.Пушкина «Капитанская дочка» Автор: ученица 9 класса Б Мария Судакова Владимировна Руководитель: Лузанова Елена Валентиновна учитель русского языка и литературы Белый Яр, 2010 код___________________ Секция литературы Образ Маши Мироновой в повести А.С.Пушкина «Капитанская дочка» Содержание введение Образ капитанской дочки Характер Маши Мироновой Эволюция образа Маши Мироновой заключение список используемой литературы Вступление. О повести Пушкина «Капитанская дочка» Исторические произведения художественной литературы – один из способов освоения конкретно-исторического содержания той или иной эпохи. Всякое историческое произведение познавательно. Но главным назначением исторической прозы является не столько воссоздание прошлого, сколько попытка связать прошлое и настоящее, «охватить» движение истории, заглянуть в будущее. Наша работа является актуальной, потому что интерес к творчеству Пушкина не ослабевает вот уже более двухсот лет, и каждый раз исследователи находят новые истоки для создания того или иного литературного образа. Писатели разных эпох по разным причинам обращались к прошлому. Например, романтики, не находящие идеала в настоящем, искали его в прошлом. Писатели- реалисты в прошлом пытались найти ответы на вопросы современности. И этот способ поиска истины остаётся актуальным и до сих пор. Современного человека по-прежнему волнуют проблемы философского характера: что есть добро и зло?, как прошлое влияет на будущее?, в чём смысл человеческой жизни? Поэтому обращение современного читателя к исторической прозе закономерно. Произведением, вызывающим не только интерес к определённой исторической эпохе, но и любовь к творчеству А.С. Пушкина вообще, является его роман «Капитанская дочка», где главным историческим событием становится восстание Емельяна Пугачева. Мысль исторической повести из пугачевского восстания возникла у Пушкина под влиянием общественной ситуации начала 1830-х г.г. Но почему именно так назвал знаменитый писатель свою повесть? Ведь в основе повести лежат исторические факты, и, по мнению многих исследователей, занимает центральное место развитие отношений Гринева и Пугачева, дворянина и мужицкого царя. На протяжении всей повести показан путь развития П.А. Гринева. Мы видим, как меняется главный герой, происходит открытие внутреннего человека в человеке. Но что или кто влияет на эти изменения внутреннего мира героя? Несомненно, это и исторические события и первая искренняя любовь, пробужденная простой девушкой, капитанской дочкой. Кто же она? Кто такая эта капитанская дочка? И вот здесь нам бы хотелось подробнее остановиться на образе Маши Мироновой. ^ Цель работы: проследить все изменения, произошедшие с Машей Мироновой, объяснить их причину. Задачи работы: 1. Обратиться к содержанию повести А.С.Пушкина «Капитанская дочка», а конкретно, к образу Маши Мироновой. 2. Изучить отзывы критиков о Мише Мироновой как литературной героини. Данная тема недостаточно изучена в критической литературе, поэтому и возникла идея разработать эту тему. Материалом исследования послужила повесть А.С.Пушкина «Капитанская дочка» Мы предполагаем, что образ Маши Мироновой претерпел значительные перемены на протяжении повести. ^ 2. Образ капитанской дочки. Пушкин использует лаконичность при изображении главной героини. «Тут вошла девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, которые у ней так и горели», - так описывает Пушкин дочь капитана Миронова. Если подумать, то она не была красавицей, но и небезобразна. Мы можем отметить, что героиня застенчива, скромна, поминутно краснеет и всегда молчалива. Можно сказать, что Маша «вначале не нравится», «не производит никакого впечатления» на Гринева. Но нельзя судить по первому впечатлению, тем более что мнение о Маше вскоре у Гринева меняется. «Марья Ивановна скоро перестала со мною дичиться. Мы познакомились. Я в ней нашел благоразумную и чувствительную девушку», – читаем у Пушкина. Что значат выделенные слова? «Благоразумие – рассудительность, обдуманность в поступках. Чувствительный – обладающий повышенной восприимчивостью к внешним воздействиям», – читаем в словаре Ожегова. Читатель догадывается, что в душе Гринева просыпается, какое-то чувство.… И только в 5 главе Пушкин называет нам открыто это чувство – любовь. Обратим внимание на заботу Маши по отношению к Гриневу во время болезни после поединка со Швабриным. Простота и цельность ее чувства, естественность его проявления остаются незамеченными, и для современных молодых людей они не понятны: ведь Машу и Гринева связывает только духовная связь. Во время болезни Гринев понимает, что любит Машу и делает предложение руки и сердца. Но девушка ничего ему не обещает, а целомудренно дает понять, что тоже любит Петра Андреевича. Как известно, родители Гринева не дают согласия на женитьбу сына с капитанской дочерью, и Марья Ивановна отказывается выйти замуж за Гринева, жертвуя своей любовью ради любимого. Как утверждает исследователь А.С.Дегожская, героиня повести была «воспитана в патриархальных условиях: в старину в брак без согласия родителей считался грехом». Дочь капитана Миронова знает, «что отец Петра Гринева – человек крутого нрава», и он не простит своему сыну женитьбы против его воли. Маша не хочет причинять боль любимому человеку, мешать его счастью и согласию с родителями. Так проявляется твердость ее характера, жертвенность. Мы не сомневаемся, что Маше тяжело, но ради любимого она готова отказаться от своего счастья1. ^ 2. Характер Маши Мироновой После военных действий и гибели родителей Маша остается одна в Белогорской крепости. Вот тут-то открывается нам твердость, решительность характера, непреклонность ее воли. Злодей Швабрин сажает девушку в карцер, не впуская никого к пленнице, давая ей только хлеб и воду. Все эти пытки были нужны для получения согласия на замужество, так как добровольно Марья Ивановна не соглашалась. В ее сердце был и есть только один человек – это Гринев. И в дни испытаний, в дни утраты надежд на соединение с Петрушей и перед лицом опасности, а может быть, и самой смерти Марья Ивановна сохраняет присутствие духа и непоколебимую стойкость, она не теряет силы веры. Перед нами уже не застенчивая, всего боящаяся трусиха, а смелая, твердая в своих убеждениях девушка. Ей грозит смерть, но она ненавидит Швабрина. Кто бы мог подумать, что Маша, прежняя тихая девушка, могла бросить такие слова: «Я никогда не буду его женой: я лучше решилась умереть и умру, если меня не избавят». Маша – человек сильной воли. На ее долю выпадают тяжелые испытания, и она с честью их выдерживает. И вот еще одно. Гринева забирают в тюрьму. И эта скромная, застенчивая девушка, оставшаяся без родителей, считает своим нравственным долгом спасти Гринева. Марья Ивановна едет в Петербург. В разговоре с императрицей она признается: «Я приехала просить милости, а не правосудия». По словам Д.Благого, во время встречи Маши с императрицей «по-настоящему раскрывается нам и характер капитанской дочки, простой русской девушки, в сущности, без всякого образования, нашедшей, однако, в себе в необходимую минуту достаточно «ума и сердца», твердости духа и непреклонной решительности, чтоб добиться оправдания своего ни в чем неповинного жениха»2. Маша Миронова из тех героев «Капитанской дочки», в которых, по словам Гоголя, было воплощено «простое величие простых людей». Несмотря на то, что на Маше Мироновой печать другого времени, иной среды, захолустья, где она выросла и сформировалась, она стала у Пушкина носительницей тех черт характера, которые органичны для коренной натуры русской женщины. Подобные ей характеры свободны от восторженного жара, от честолюбивых порывов к самопожертвованию, но всегда служат человеку и торжеству правды и человечности. «Восторг непродолжителен, непостоянен, следственно не в силе произвесть истинное великое совершенство», – писал Пушкин. Таким образом, капитанская дочка – Маша Миронова – в творчестве Пушкина достойна занять место рядом с Татьяной Лариной, ставшей воплощением простых, но отличительно – естественных черт национального женского характера. Пушкин раскрывает сложные противоречия, возникающие между политическими и этическими коллизиями в судьбах его героев. Справедливое с точки зрения законов дворянского государства оказывается бесчеловечным. Но и этика крестьянского восстания XVIII в. раскрылась Пушкину с весьма жестокой стороны. Сложность мысли Пушкина отражена и в построении романа. Композиция романа построена исключительно симметрично. Сначала Маша оказывается в беде: суровые законы крестьянской революции губят ее семью и угрожают ее счастью. Гринев отправляется к крестьянскому царю и спасает свою невесту. Затем Гринев оказывается в беде, причина которой на сей раз кроется в законах дворянской государственности. Маша отправляется к дворянской царице и спасает жизнь своего жениха. ^ Эволюция характера Маши Мироновой В начале произведения перед нами предстает робкая, несмелая девушка, о которой мать говорит, что она “трусиха”. Бесприданница, у которой только и есть, что “частый гребень, да веник, да алтын денег”. Со временем читателям открывается характер Марьи Ивановны—“благоразумной и чувствительной, девушки”. Она способна на глубокую и искреннюю любовь, но врожденное благородство не позволяет ей поступиться принципами. Она готова отказаться от личного счастья, потому что нет на него благословения родителей. “Нет, Петр Андреич,— отвечала Маша,— я не выйду за тебя без благословения твоих родителей. Без их благословения не будет тебе счастья. Покоримся воле Божией”. Но резко меняется окружающая жизнь, приходят в крепость “мятежники злодея Пугачева”, меняется и положение Маши. Из дочери капитана она становится пленницей Швабрина. Казалось бы, что слабая и робкая девушка должна подчиниться воле своего мучителя. Но Маша проявляет здесь черты, до сих пор жившие в ней подспудно. Она готова умереть, лишь бы не стать женой Алексея Ивановича. Спасенная Пугачевым и Гриневым, Марья Ивановна постепенно обретает утраченное равновесие. Но вот новое испытание: Гринев попадает под суд как изменник. Доказать его невиновность может лишь она. Марья Ивановна находит в себе силы и решимость ехать ко двору императрицы искать защиту. Теперь в этих хрупких руках судьба любимого, залог будущего счастья. И мы видим, что в этой девушке достало решительности, находчивости и ума, чтобы спасти Гринева, восстановить справедливость. Таким образом на протяжении романа постепенно меняется характер этой девушки. Выводы Композиция романа построена исключительно симметрично. Сначала Маша оказывается в беде: суровые законы крестьянской революции губят ее семью и угрожают ее счастью. Гринев отправляется к крестьянскому царю и спасает свою невесту. Затем Гринев оказывается в беде, причина которой на сей раз кроется в законах дворянской государственности. Маша отправляется к дворянской царице и спасает жизнь своего жениха. Маша Миронова из тех героев «Капитанской дочки», в которых, по словам Гоголя, было воплощено «простое величие простых людей». Маша – человек сильной воли. Из робкой, бессловесной “трусихи” она вырастает в смелую и решительную героиню, способную отстоять свое право на счастье. Именно поэтому роман назван в честь нее “Капитанская дочка”. Она истинная героиня. Ее лучшие черты разовьются и проявятся в героинях Толстого и Тургенева, Некрасова и Островского. Список литературы. 1. Д.Д. Благой. От Кантемира до наших дней. 2 том. – М.: «Художественная литература», 1973 2. А.С. Дегожская. Повесть А.С. Пушкина «Капитанская дочка» в школьном изучении. – М.: «Просвещение», 1971 3. Ю.М. Лотман. В школе поэтического слова. Пушкин, Лермонтов, Гоголь. – М.: «Просвещение», 1988 4. Н.Н. Петрунина. Проза Пушкина (пути эволюции). – Ленинград: «НАУКА», 1987 1 А.С. Дегожская. Повесть А.С. Пушкина «Капитанская дочка» в школьном изучении. – М.: «Просвещение», 1971 2 Д.Д. Благой. От Кантемира до наших дней. 2 том. – М.: «Художественная литература», 1973 www.ronl.ru Реферат - Гоголь н. в. - Образ россии в поэме н. в. гоголя мертвые душиСюжет поэмы был подсказан Гоголю Пушкиным. Особенно привлекла внимание Гоголя возможность показать при помощи “дорожного” сюжета всю Россию, с ее характерными типами, ситуациями, характерами. “Какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем”, — писал Гоголь. В прежних своих произведениях Гоголь предпочитал изображать какое-нибудь небольшое место (Диканьку, город-призрак Петербург, “уездный город” в “Ревизоре”) как особый мир, живущий по своим законам и населенный характерными жителями; в этом мире, конечно, угадывалась Россия и русские характеры. Например, “Ревизор” сам Гоголь назвал “русским анекдотом” и писал по поводу этой комедии: “Я хотел собрать в одну кучу все дурное в России и разом посмеяться над всем”. Тот же принцип остается и в поэме “Мертвые души”, но здесь Гоголь дает своему выдуманному миру имя “Россия”. Это сказочное, мифологизированное место действия, где происходят диковинные события и действуют “странные герои” (выражение Гоголя). Обратим внимание, что все предметы, люди, ситуации в поэме охарактеризованы как “русские”, “частые на Руси”. Например, “два русских мужика” в самом начале поэмы. То, что они русские, разумеется само собой, но Гоголь повторяет это слово и делает это регулярно, чтобы придать всем предметам и лицам фольклорно-мифологический, условно-общерусский характер. Говоря о Чичикове, Манилове, Коробочке и других, он непременно вставляет характеристику-рассуждение о типичности, “русскости” этого героя. Вспомним хотя бы знаменитое: “Какой же русский не любит быстрой езды” — это говорится о Чичикове. Собакевич ассоциируется с “богатырем” (персонажем национального эпоса), но это карикатурный богатырь, показанный в “кривом зеркале”. О Коробочке тоже говорится, что таких людей много на Руси. Как известно, прослушав первый том поэмы, Пушкин воскликнул: “Боже, как грустна наша Россия!” Мы знаем это высказывание только из письма Гоголя в “Выбранных местах...” И там же Гоголь спорит с Пушкиным, объясняя, что изобразил не Россию, а лишь болезненную фантазию своего грешного ума, или Россию, но только в отрицательной ипостаси, в “кривом зеркале” сатиры. Поэма должна была строиться как “Божественная комедия” Данте, по принципу “Ад — Чистилище — Рай”. Во втором и третьем томах Россия и русский человек (Чичиков?) сказочно преобразились бы, появились бы “русские движения”, “доселе небранные струны”, “чудная русская девица, вся сотканная из высокого стремления и самоотвержения”, “доблестный русский муж” и другие достойные, положительные герои. Но сам Гоголь в “Выбранных местах...” признается, что любит и предпочитает изображать порок, и герои всегда выходят смешные и безобразные, зато уж это получается лучше, чем у кого-либо другого из русских писателей. Написан был только первый том, сатирический. Русские помещики, крестьяне, чиновники показаны здесь с самой отрицательной стороны, гротескно-сатирически. Они наделены смешными именами и прозвищами (например, чиновник Кувшинное рыло, принимающий от Чичикова взятку). К ним можно было бы отнести странное гоголевское определение — “Мертвые души”, давшее название поэме. Это не люди, а “призраки”, как выражался Белинский, добавляя, что сама тогдашняя русская жизнь была “призрачной”, гротескной, абсурдной. К. Аксаков считал поэму “русской Илиадой”, национальной эпопеей, а Белинский — острой социальной сатирой на крепостную Русь. Сама поэма дает основания для обеих интерпретаций, взаимно дополняющих друг друга. Уже в первой части, хотя это только “ад”, “кривое зеркало”, есть элегические и патетические отступления о метком русском слове, о “Руси, увиденной из прекрасного далека”, о “чудо-дороге” и о “птице-тройке”. Здесь Россия уже показана не в гротескных фигурах и лицах, а в высоких символических обобщающих образах, свидетельствующих о значительности этой темы. Первый том заканчивается образом России как тройки, которая мчится по всему миру, и другие государства, “косясь, постораниваются”, дают ей дорогу. Здесь же говорится, что Русь “не дает ответа”, когда ее вопрошает поэт. Таким образом, Россия — это загадка для человечества, и, может быть, особое, великое откровение для мира исходит именно от нее. Это представление о России было свойственно многим русским писателям XIX века. Одним из первых, кто воплотил эти идеи в поэтическом произведении, был Гоголь. www.ronl.ru |
|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
|