Немного биографии… Осип Эмильевич Мандельштам родился в Варшаве, в семье мелкого коммерсанта, 3 ( 1 5) января 1891 года. Его отец, Эмилий Вениаминович, вырос в патриархальной семье, но потомок испанских евреев, он сам постигал европейскую культуру – Гете, Шиллера, Шекспира. А Мать, Флора Осиповна, любила Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Достоевского.
Родители Осипа Эмильевича хотели дать детям хорошее образование, и вскоре семья перебирается в Павловск близ Петербурга, а затем в Петербург, в Коломну. Последний адрес семьи Мандельштама – Офицерская, 17, угол Прачешного переулка, второй этаж. Осип Мандельштам вспоминал: “Мы часто переезжали с квартиры на квартиру, жили и в Максимилиановском переулке, где в конце стреловидного Вознесенского виднелся скачущий Николай, и на Офицер с кой, поблизости от “Жизни за царя”, над цветочным магазином Эйлерса”.
“Мы ходили гулять по Большой Морской в пусты н ной ее части, где красная лютеранская кирка и торцовая набережная Мойки. Так незаметно подходили мы к Крюкову каналу, голландскому Петербургу эллингов и нептуновых арок с морскими эмблемами, к казармам гвардейского экипажа” .
В этом районе располагались военные и морские ведомства – Ново-Адмиралтейская судоверфь, флотский экипаж, интендантские склады. “Помню спуск броненосца “Ослябя”, как чудовищная морская гусеница выползла н а воду, и подъемные краны, и ребра эллинга”.
“Весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, все это нежное сердце города, с разливом площадей, с кудрявыми садами, островами памятников, кариатидами Эрмитажа, таинственной Миллионной, где не было никогда прохожих и среди мраморов затесалась всего одна мелочная лавочка, особенно же арку Главного штаба, Сенатскую площадь и голландский Петербург я считал чем-то священным и праздничным… Я бредил конногвардейскими латами и римскими шлемами кавалергардов, серебряными трубами Преображенского оркестра, и после майского парада любимым моим удовольствием был конногвардейский праздник на Благовещенье… Обычная жизнь города была бедна и однообразна. Ежедневно часам к пяти происходило гулянье на Большой Морской – от Гороховой до арки Генерального штаба. Все, что было в городе праздного и вылощенного, медленно двигалось туда и обратно по тротуарам, раскланиваясь: звяк шпор, французская и английская речь, живая выставка английского магазина и жокей-клуба. Сюда же бонны и гувернантки… приводили детей: вздохнуть и сравнить с Елисейскими полями”.
Заниматься музыкой родители водили Осипа к Покрову. “Мне ставили руку по системе Лешетицкого” , - вспоминал Мандельштам.
В 1900 году семья Осипа переезжает на Литейный проспект, а он сам поступает в Тенишевское училище. С сентября 1900 года училище располагалось на Моховой в здании, построенном на средства князя Тенишева.
Первым директором был прославленный педагог А.Я. Острогорский, русскую словесность преподавал В.В. Гиппиус – поэт, автор стихотворных книг и исследований о Пушкине. Он был первым критиком стихов молодого Мандельштама, которые печатались в журнале училища.
“Интеллигент строит храм литературы с неподвижными истуканами… В.В. учил строить литературу не как храм, а как род. В литературе он ценил патриархальное отцовское начало культуры”. Эта первая встреча с великой литературой оказалась для Мандельштама “непоправимой”. Через двадцать лет он напишет: “Власть оценок В.В. длится надо мной и посейчас. Большое, с ним совершенное, путешествие по патриархату русской литературы… так и осталось единственным”.
Учебникам в училище предпочитались наглядные методы преподавания. Было много экскурсий: Путиловский завод . Горный институт . Ботанический сад, озеро Селигер с посещением Иверского монастыря, на Белое море, в Крым, в Финляндию (Сенат, Сейм, музеи, водопад Иматра).
Также училище располагало прекрасными лабораториями, обсерваторией, оранжереей, мастерской, двумя библиотеками, издавался свой журнал, изучались немецкий и французский языки. Ежедневно проводились физические занятия и игры на воздухе. В училище не было наказаний, оценок и экзаменов. В большой аудитории часто устраивались публичные лекции, собрания Литературного фонда, заседания Юридического общества, “где с тихим шипением разливался конституционный яд”. Амфитеатр большой аудитории “в большие дни брался с бою, и вся Моховая кипела, наводненная полицией и интеллигентской толпой… Вот в соседстве с таким домашним форумом воспитывались мы ...”.
Мандельштам вспоминает о своих однокашниках: “А все-таки в Тенишевском были хорошие мальчики. Из того же мяса, из той же кости, что дети на портретах Серова. Маленькие аскеты, монахи в детском своем монастыре”. Среди сверстников Осип Эмильевич выделяет Бориса Синани, сына известного петербургского психиатра Бориса Наумовича Синани. В доме Синани на Пушкинской собиралась молодежь, велись политические дискуссии. “Мне было смутно и беспокойно. Все волненье века передавалось мне. Кругом перебегали странные токи… Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары”. В доме на Пушкинской Мандельштам мог наблюдать решительных молодых людей – членов боевых организаций социал-революционеров, и в его словах о Борисе Синани можно понять, что тогда же складывалось и его собственное неприятие политического радикализма: “глубоко понимал сущность эсерства и внутренне еще мальчиком его перерос”.
В те годы Мандельштам увлекается чтением Герцена и Блока, посещает концерты в Дворянском собрании и пишет стихи.
Окончив Тенишевское училище, Мандельштам много времени проводит за границей, посещает Францию, Италию. Вот несколько строк из письма В.В. Гиппиусу из Парижа 27 апреля 1 908 года: “Живу я здесь очень одиноко и не занимаюсь почти ничем, кроме поэзии и музыки. Кроме Верлэна, я написал о Роденбахе и Сологубе и собираюсь писать о Гамсуне. Затем немного прозы и стихов. Лето я собираюсь провести в Италии, а, вернувшись, поступить в университет и систематически изучать литературу и философию ” .
В 1 909– 1 910 гг. в Гейдельбергском университете Осип Эмильевич Мандельштам увлекается филосо фией и филологией. В Петербурге он посещает собрания Религиозно-философского общества, членами которого были виднейшие мыслители и литераторы Н. Бердяев, Д. Мережковский, Д. Философов, Вяч. Иванов.
Осип Эмильевич сближается с петербургской литературной средой. В 1909 году он впервые появляется на Таврической у Вячеслава Иванова. Квартира Иванова располагалась в круглой башенной надстройке. Там собирались поэты, артисты, художники, ученые. Часто появлялись Блок, Белый, С ологуб, Ремизов, Кузмин. Они читали и обсуждали стихи. А для молодых поэтов Иннокентий Федорович Анненский, Вячеслав Иванов и Андрей Белый читали лекции.
Там, в стенах "Башни", Мандельштам впервые встретился с Ахматовой. Их дружба была едва ли не самым большим подарком судьбы им обоим. “Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки”, – пишет Ахматова.
Статьи и небывалая поэзия Анненского оказали сильное влияние на Мандельштама и Ахматову. Они называли Анненского своим учителем. Вот что писал Анненский в первом номере журнала “Аполлон” во вступительной статье: “Наступает эпоха устремлений… к новой правде, к глубоко-сознательному и стройному творчеству: от разрозненных опытов – к закономерному мастерству, от расплывчатых эффектов – к стилю. Только строгое искание красоты, только свободное, стройное и ясное, только сильное и жизненное искусство за пределами болезненного распада духа и лженоваторства”. Это была программа нового направления, означавшая разрыв с символизмом.
В редакции часто проводились выставки нового искусства: женские портреты Бакста, Кустодиева, Л. Пастернака, Серова, Сомова, графика Боннара, Гогена, Пикассо, Ренуара, Сезанна, Тулуз-Лотрека. Часто там собирались авторы журнала, и нередко бывал Мандельштам. В “Аполлоне” печатались А. Бенуа, В. Мейерхольд, В. Иванов , М. Волошин, “Письма о русской поэзии” Н. Гумилева, стихи Анненского, Гумилева, Кузмина. Журнал иллюстрировали Бакст, Добужинский, Митрохин.
В 1910 году в августе, вышел девятый номер “Аполлона”, там были напечатаны пять стихотворений Мандельштама, в том числе “Silentium” , это был его литературный дебют:
Она еще не родилась, Она и музыка и слово, И потому всего живого Не нарушаемая связь. Да обретут мои уста Первоначальную немоту, Как кристаллическую ноту, Что от рождения чиста! Останься пеной, Афродита, И, слово, в музыку вернись, И, сердце, сердца устыдись, С первоосновой жизни слито!
В русской поэзии зазвучал новый голос:
На стекла вечности уже легло Мое дыхание, мое тепло. Запечатлеется на нем узор, Неузнаваемый с недавних пор. Пускай мгновения стекает муть – Узора милого не зачеркнуть!
* * *
В 1911 году оформляется объединение “Цех поэтов”. В него вошли Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Лозинский, Зенкевич. “Цех” собирался три раза в месяц. На первом собрании был Блок. С обирались у Лизы Кузьминой-Караваевой на Манежной площади, в Царском Селе на Малой улице у Гумилевых, у Лозинского на Васильевском острове, у Бруни в А кадемии художеств. На заседаниях читали и разбирали стихи. Гумилев требовал развернутых выступлений “с придаточными предложениями”. Новых членов “Цеха” выбирали тайным голосованием после прослушивания их стихов. По свидетельству Ахматовой, в “Цехе поэтов” Мандельштам “очень скоро стал первой скрипкой”. Ахматова говорила после одного из собраний: “Сидят человек десять-двенадцать, читают стихи, то хорошие, то заурядные, внимание рассеивается, слушаешь по обязанности, и вдруг будто лебедь взлетает над всеми – читает Осип Эмильевич!”
В жизни “Цеха” было много от литературной игры, сочиняли эпиграммы, пародии, “Антологию античной глупости”, “щедрым сотрудником” которой был Мандельштам.
Делия, где ты была? – Я лежала в объятьях Морфея. Женщина, ты солгала, в них я покоился сам.
Пример неподражаемой самоиронии Мандельштама являет его письмо Вячеславу Иванову, где упоминается его новый знакомый, секретарь Религиозно-философского общества Каблуков .
Дорогой Вячеслав Иванович!
С. П. Каблуков есть лицо не заслуживающее доверия, и все, что он клеветал – ложь, и та строчка из моего стихотворения, которую он цитировал в своем письме к вам, читается без “в ”:
Неудержимо падай Таинственный фонтан,
а не “в таинственный”, как он утверждает; а если я в бытность мою в Париже упал в Люксембургский фонтан, читая Мэтерлинка, – то это мое дело.
И. Мандельштам.
Ахматова вспоминает, как Мандельштам приходил к ней на Васильевский остров в Тучков переулок: “смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на “Тучке” и хохотали до обморочного состояния…”
“Цех поэтов” не был однородным объединением, состав его менялся довольно сильно. Но в нем сформировалась группа талантливых поэтов – единомышленников, которые выработали эстетическую программу, названную ими акмеизмом. Ядро акмеистов составляли Гумилев, Ахматова, Мандельштам. “Несомненно, символизм явление 19 века, – писала Ахматова. – Наш бунт против символизма совершенно правомерен, потому что мы чувствовали себя людьми 20 века и не хотели оставаться в преды дущем”. Мандельштам говорил, что “акмеизм это тоска по мировой культуре” , что для акмеизма характерна “мужественная воля к поэзии и поэтике, в центре которой стоит человек, не сплющенный в лепешку лжесимволическими ужасами, а как хозяин у себя дома. Все стало тяжелее и громаднее, потому и человек должен стать тверже, так как человек должен быть тверже всего на земле”. И далее: “... Акмеизм не только литературное, но и общественное явление в русской истории. С ним вместе в русской поэзии возродилась нравственная сила. “Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья; и Господа и дьявола равно прославлю я”, – сказал Брюсов. Это убогое “ничевочество” никогда не повторится в русской поэзии. Общест венный пафос русской поэзии до сих пор поднимался только до “гражданина”, но есть более высокое начало, чем “гражданин”, – понятие “мужа”. В отличие от старой гражданской поэзии, новая русская поэзия должна воспитывать не только гражданина, но и “мужа”.
В 1911 году Мандельштам поступает на романо-германское отделение историко-филологического факультета Петербургского университета. Он слушает лекции видных ученых А.Н. Веселовского, В.Р. Шишмарева, Д. Айналова, посещает пушкинский семинар С.А. Венгерова, под влиянием молодого ученого В. Шилейко увлекается культурой Ассирии, Египта, древнего Вавилона.
В 19 1 3 году выходит первая книга Мандельштама “Камень”. Этой книгой двадцатидвухлетний Мандельштам заявил себя зрелым поэтом: в ней н е т вещей, нуждающихся в скидке на возраст автора. Давно уже стали классикой стихи из “Камня ”: “Дано мне тело – что мне делать с ним”, Sileritilim, “С е годня дурной день”, “Я ненавижу свет однообразных звезд”. Почти одновременно с выходом “Камня” в журнале акмеистов “Гиперборей” были напечатаны “Петербургские строфы”. Петербургская тема в русской поэзии неотделима от имени Пушкина, и здесь необходимо сказать о п ушкинском влиянии на Мандельштама. Ахматова пишет, что “к Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение”. Как русский поэт, тем более, как поэт петербургский, Мандельштам не мог н е испытывать мощного силового поля пушкинской поэзии. Однако “грозное отношение” и особое целомудрие, запрещавшее ему у п оминать имя Пушкина “всуе” (оно лишь дважды упомянуто в стихах Мандельштама ), связаны также и с биографическими причинами. Детство Мандельштама прошло в Коломне, где была первая петербургская квартира Пушкина после Лицея. Здесь молодой Пушкин бывал у Никиты Всеволожского на заседаниях “Зеленой лампы”, в Большом театре, в церкви Покрова, упомянутой им в поэме “Домик в Коломне”. Тенишевское училище с его гуманистической системой воспитания, с незаурядными п е дагогами и поэтическими вечерами было для Мандельштама в большой степени т е м, чем был Лицей для Пушкина, здесь он впервые почувствовал себя поэтом. С детства ему, жителю Павловска, было близко и Ц арское С ело, позже он бывал в Царском у Гумилева и Ахматовой. Параллели мы находим и в раннем осознании своего таланта, и в единодушном признании его первенства друзьями-поэтами, и в прирожденном остроумии. С овременники отмечали даже внешнее сходство молодого Ма н дельштама с Пушкиным . В стихах и прозе Мандельштама встречается множество свидетельств глубокого постижения поэзии Пушкина и его судьбы. Лишь учитывая все это, можно представить, что значила для него петербургская тема.
Необходимо также принять во внимание, что искусство десятых годов заново открывало Петербург. Достаточ н о вспомнить графику Добужинского и Бенуа, стихи Блока, роман Белого.
Эти художники, каждый по-своему, творили миф о Петербурге. И вот, рядом со “страш н ым миром” Блока (“Ночь, улица, фонарь, аптека ”)), “Петербургом” Белого, с трагическими видениями Добужинского, возникают неторопливые строфы Мандельштама:
Над желтизной правительственных зданий Кружилась долго мутная метель, И правовед опять садится в сани, Широким жестом запахнув шинель. Зимуют пароходы. На припеке Зажглось каюты толстое стекло. Чудовищна – как броненосец в доке – Россия отдыхает тяжело. А над Невой – посольства полумира, Адмиралтейство, солнце, тишина! И государства крепкая порфира, Как власяница грубая, бедна. Тяжка обуза северного сноба – Онегина старинная тоска; На площади Сената – вал сугроба, Дымок костра и холодок штыка... Черпали воду ялики, и чайки Морские посещали склад пеньки, Где, продавая сбитень или сайки, Лишь оперные бродят мужики. Летит в туман моторов вереница; Самолюбивый, скромный пешеход – Чудак Евгений – бедности стыдится, Бензин вдыхает и судьбу клянет!
С покойный стих “Петербургских строф” как будто порожден самой архитектурой классицизма. В тягучих строках предстает простор невской дельты, протяженность парадных ансамблей. Современный язык, насыщенность деталями создают ощущение свежести классического стиха.
Здесь изображен реальный пейзаж: Сенатская площадь, Дворцовая набережная, Пеньковый буян. Однако это не просто рисунок с натуры. Пейзаж заряжен историей. Связывая прошлое с настоящим, он несет ясное ощущение конца эпохи.
Тема дряхлеющего государства, доживающего век на покое, возникает в “Петербургских строфах” не впервые. Годом раньше в стихотворении “Царское Село” Мандельштам писал:
...однодумы-генералы Свой коротают век усталый, Читая “Ниву” и Дюма... . . . . . . . . И возвращается домой – Конечно, в царство этикета, Внушая тайный страх, карета С мощами фрейлины седой – Что возвращается домой...
Но в “Петербургских строфах” покой неустойчив; “площадь Сената” и “броненосец в доке” несут предчувствие социальных потрясений и мировой войны. Это небольшое стихотворение обладает поразительн о смысловой емкостью. Здесь и историческая роль Петербурга – окна в Европу (“Над Невой посольства полумира ”), и запоздалое промышленное развитие: единственной примете нового времени, “моторам”, против о стоят сани, склад пеньки, мужики, торгующие сайками и сбитнем, и coнный покой правительственных зданий в снежной мути. Здесь и отзв ук восстания на Сенатской площади, неудача которого откликается в тоске Онегина, и драма маленького человека (“чудак Евгений ”). Перед нами огромная сцена, медленно вращающаяся вокруг неназванного Медного всадника.
В том же 1913 году Мандельштам пишет еще одно стихотворение о Петербурге – “Адмиралтейство”.
Ладья во з душная и мачта-недотрога, Служа линейкою преемникам Петра, Он учит: красота – не прихоть полубога, А хищный глазомер простого столяра.
Прославляя ремесло строителя, Мандельштам дает здесь ставшую хрестоматийной формулу красоты. Афористический стих воссоздает воздушные пропорции классической постройки, п одобной кораблю, и ее особое положе н ие в планировке левобережной части города, разбегающейся тремя лучами от “мачты-недотроги”. В последней строфе явственен за п ах моря:
Сердито лепятся капризные Медузы, Как плуги брошены, ржавеют якоря – И вот разорваны трех измерений узы И открываются всемирные моря!
В художественной жизни Петербурга десятых годов заметным явле н ием стало литературно-художественное кабаре “Бродячая собака”. Владельцем и душой его был Борис Пронин, энтузиаст-театроман, успевший поработать и в МХТ, и в театре Комиссаржевской. “Бродячая собака” открылась под новый 1912 год в подвале дома на углу Италья н ской улицы и Михайловской площади. Кабаре было задумано в рамках Общества интимного театра. В нем устраивались концерты, вечера поэзии, им п рови з ированные спектакли, в оформлении которых художники стремились связать зал и сцену. Помещение “Бродячей собаки” расписывали С . Судойкин, В. Белкин, Н . Кульбин, А. Яковлев, Н. С апунов, Б. Григорьев. Здесь бывали Хлебников, Маяковский, Мейерхольд, Таиров, во время ежегодных гастролей МХТ заходил Вахтангов.
С овременники так описывают обстановку “Собаки ”: “Окон в подвале н е было. Две н изкие комнаты расписаны яркими, пестрыми красками, сбоку буфет. Небольшая сцена, столики, скамьи, камин. Горят цветные фонарики. В подвале душно, накурено, но весело”.
“Цех поэтов” облюбовал подвал с самого его возникновения. Уже 13 января 1912 года на вечере, посвященном Бальмонту, выступали Гумил е в, Ахматова, Мандельштам, В. Гиппиус.
Акмеисты любили “Собаку”. Там устраивались их поэтические вечера и диспуты, там рождались шутки и экспромты. К “Собаке” относятся ахматовские строки:
Да, я любила их, те сборища ночные, – На маленьком столе стаканы ледяные, Над черным кофеем пахучий, тонкий пар, Камина красного тяжелый, зимний жар, Веселость едкую литературной шутки И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
С “Бродячей собакой” связано возникнове н ие одного из лучших стихотворений Мандельштама. Вот что рассказывает Ахматова: “В январе 1914 г. Пронин устроил большой вечер “Бродячей собаки” не в подвале у себя, а в каком-то большом зале на Конюшенной. Об ы чные посетит е ли терялись там среди множества “чужих” (т. е. чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (ч е ловек 20–30) пошли в “Собаку” на Михайловской площади . Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из зала стали просить м е ня почитать стихи.
Не ме н яя позы, я что-то прочла. Подошел Осип: “Как вы стояли, как вы читали” и еще что-то про “шаль”. Так возникло “Вполоборота, о, печаль...”
Вполоборота, о, печаль! На равнодушных поглядела. Спадая с плеч, окаменела Ложноклассическая шаль. Зловещи й голос – горький хмель – Души расковывает недра: Так – негодующая Федра – С тояла некогда Рашель.
В августе 1914-го взорвался европейский мир.
Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта Гусиное перо направил Меттерних – Впервые за сто лет и на глазах моих Меняется твоя таинственная карта!
Война порождает резкую поляризацию общественного мнения. Первый после начала военных действий номер “Аполлона” (№ 6–7, 1914) открылся стихотворением издат е ля журнала Сергея Маковского “Война”, предвещавшим триумф: “ С оединит орел двуглавый народы братские окр е ст”. Однако уже в этом выпуске “Аполлона” зазвучали пророч е ские строки Ахматовой: “ С роки страшные близятся. Скоро станет т е сно от свежих могил ”.
На известие о бомбардировке немцами Реймского собора Мандельштам откликнулся стихотворением “Реймс и Кельн ”:
И в грозный час, когда густеет мгла, Немецкие поют колокола: “Что сотворили вы над реймским братом?”
Затем о н пиш е т “Оду миру во время войны” (в окончательном варианте “Звери н ец” ):
Отв е рженное слово “мир” В начале оскорбленной эры; С в етильник в глубине пещеры И воздух горных стран – эфир; Эфир, которым не сумели, Не захотели мы дышать...
Он провидит будущий мир как интернациональную европейскую общность:
А я пою вино времен – Источник речи италийской – И в колыбели праарийской С лавянский и герма н ский лен! В зверинце заперев зверей, Мы успокоимся надолго , И станет полноводней Волга, И рейнская струя светлей, – И умудренный человек Почтит невольно чужестранца, Как полубога, буйством танца На берегах великих рек.
Размышления Мандельштама об историческом пути России были связаны с идеями Чаадаева и Герцена. В 1914 году в статье о Чаадаеве он писал: “С глубокой, неискоренимой потребностью единства, высшего исторического синтеза родился Чаадаев в России... У него хватило мужества сказать России в глаза страшную правду, – что она отрезана от всемирного единства, отлучена от истории, этого “воспитателя народов Богом”. Дело в том, что понимание Чаадаевым истории исключает возможность всякого вступления на исторический путь. Мало одной готовности, мало доброго желания, чтобы “начать” историю. Ее вообще невозможно начать. Не хватает преемственности, единства. Единства не создать, не выдумать, ему не научиться. Где нет его, там в лучшем случае – “прогресс”, а не история, механическое движение часовой стрелки, а не священная связь и смена событий ”. Разговор с Чаадаевым продолжается в статье “О природе слова ”: “Чаадаев, утверждая свое мнение, что у России нет истории, то есть что Россия принадлежит к неорга н изованному, неисторическому кругу культурных явлений, упустил одно обстоятельство, – именно: язык. Столь высоко организованный, столь органический язык не только дверь в историю, но и сама история. Для России отпадением от истории, отлучением от царства исторической необходимости и преемственности, от свободы и целесообра з ности было бы отпадение от языка. “Онемение” двух-трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти... Поэтому совершенно верно, что русская история идет по краешку . .. и готова каждую минуту сорваться в нигилизм, то есть в отлучение от слова.”
С началом войны в Петрограде стали устраивать вечера в пользу раненых. Вместе с Блоком, Ахматовой, Есениным Мандельштам выступает в Тенишевском и Петровском училищах. Его имя не раз встречается в газетных заметках об этих вечерах.
В декабре 1915 года Мандельштам выпускает второе издание “Кам н я”, по объему почти втрое больше первого. Во второй “Камень” вошли такие шедевры, как “Вполоборота, о, печаль” (“Ахматова ”), “Бессоница. Гомер. Тугие паруса”, “Я не увижу знаменитой Федры”. С борник включал и новые стихи о Петербурге: “Адмиралтейство”, “На площадь выб е жав, свободен” (Казанский собор) с подзаголовком “Памяти Воронихина”, “Дев полуночных отвага”, “В спокойных пригородах снег”. Второй “Кам е нь” получил значительно больше откликов, чем первый. “Это одна из тех редких книг, – писал критик “Одесских новостей”, – значительность которых уже заранее надолго предопределяет их судьбу. Осип Мандельштам сохраняет своеобразие поэтического лица – в поэзии современной и прошлой у него нет двойников. Какие бы нити ни связывали Мандельшта ма с акмеизмом, – а в более раннюю пору и с символизмом, – в целом его творчество минует всякие поэтические школы и влияния. В современности он хочет выявить ее сущность”.
В начале 1916 года в Петроград приезжала Марина Цветаева. На литературном вечере она встретилась с петроградскими поэтами. С этого “нездешнего” вечера началась ее дружба с Мандельштамом. В своей прозе “История одного посвящения” она рассказывает, как Мандельштам приезжал к ней, и она дарила ему свою любимую Москву:
Из рук моих – нерукотворный град Прими, мой странный, мой прекрасный брат.
От этих встреч остались знаменитые цветаевские строки “Откуда такая нежность”, “Ты запрокидываешь голову”, “Никто ничего не отнял ”:
Я знаю: наш дар – неравен. Мой голос впервые – тих. Что вам, молодой Державин, Мой невоспитанный стих! Нежней и бесповоротней Никто не глядел вам вслед... Целую вас – через сотни Разъединяющих лет.
Мандельштам ответил ей стихами “На розвальнях, уложенных соломой”, “В разноголосице девического хора”, “Не веря воскресенья чуду ”:
Нам остается только имя: Чудесный звук, на долгий срок. Прими ж ладонями моими Пересыпаемый песок.
Российский корабль неумолимо двигался к октябрю семнадцатого года. С начала века страна жила ожиданием больших перемен. Реальность оказалась суровее всех предположений. Немногие сохранили тогда трезвость взгляда перед лицом грандиозных событий, и только Мандельштам ответил на вызов истории стихами ветхо з аветной мощи:
Прославим, братья, сумерки свободы, Великий сумеречный год! В кипящие ночные воды Опущен грузный лес тенет. Восходишь ты в глухие годы, – О, солнце, судия, народ! Прославим роковое бремя, Которое в слезах народный вождь берет. Прославим власти сумрачное бремя, Ее невыносимый гнет. В ком сердце есть, тот долже н слышать, время, Как твой корабль ко дну идет. Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, Скри п учий поворот руля. Земля плывет. Мужайтесь, мужи. Как плугом океан деля, Мы будем помнить и в летейской стуже, Что десяти небес нам стоила земля.
Сведения о Мандельштаме в первые месяцы после октября 1917 г. мы находим у Ахматовой: “Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 1917–18 годах, когда жила на Выборгской у Срезневских (Боткинская, 9 )... в квартире старшего врача Вячеслава Срезневского, мужа моей п одруги Вал е рии Сергеевны. Мандельштам часто заходил за мной, и мы е хали на извозчике по невероятным ухабам р е волюционной зимы, среди знаменитых костров, которые горели чуть ли н е до мая, слушая неизвестно откуда н е сущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили на выступления в Академию худож е ств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали. Был со мной О. Э. на концерте Вутомо-Названовой в консерватории, где она пела Шуберта. (см. “Нам пели Шуберта...”). К этому времени относятся все обращенные ко мне стихи: “Я не искал в цветущие мгновенья” (декабрь 1917 года). “Твое чудесное произношенье”; ко мне относится странное, отчасти сбывшееся предсказание:
Когда - нибудь в столице шалой На диком празднике у берега Невы Под звуки омерзитель н ого бала Сорвут платок с прекрасной головы...”
В начале весны 19 1 8 года Мандельштам уезжает в Москву. По-видимому, последнее из написанных перед отъездом стихотворение “На страшной высоте блуждающий огонь ”:
Прозрачная весна над черною Невой Сломалась, воск бессмертья тает... О, если ты звезда, – Петроноль, город твой, Твой брат, Петрополь, умирает!
Начинаются скитания Мандельштама по России: Москва, Киев, Ф е одосия...
Я изучил науку расставанья В простоволосых жалобах ночных. Жуют волы, и длится ожиданье – Последний час вигилий городских... Кто может знать при слове "расставанье", Какая нам разлука предстоит...
В 1919 г. в Киев е Мандельштам познакомился с двадцатилетней Надеждой Яковлевной Хазиной, которая стала его женой . Волны граждан ской войны прокатывались через Киев. Горожане потеряли счет сменам власти. Мандельштама тянуло на юг. Казалось, там можно пережить грозные времена.
Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных Я убежал и нереидам на Черное море...
После целого ряда приключений, побывав во врангелевской тюрьме, Манд е льштам осенью 1920 г. возвращается в Петроград. Вот как выглядел город в то время, по воспоминаниям Ахматовой: “Все старые петербургские вывески были еще на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до н е узнаваемости люди... Город не просто изменился, а решительно превратился в свою противоположность”.
Мандельштам поселился в “Доме искусств” – елисеевском особняке на Мойке, 59, превращенном в общежитие для писателей и художников.
В “Доме искусств” жили Гумилев, Шкловский, Ходасевич, Лозинский, Лунц, Зощенко, художник Добужинский, у которого собирались ветераны “Мира искусства”.
“Жили мы в убогой роскоши Дома искусств, – пишет Мандельштам, – в Елисеевском доме, что выходит на Морскую, Невский и на Мойку, поэты, художники, ученые, странной семьей, полупомешанные на пайках, одичалые и сонные... Это была суровая и прекрасная зима 20–21 года . .. Я любил этот Невский, пустой и черный, как бочка, оживляемый только г лазастыми автомобилями и редкими, редкими прохожими, взятыми на учет ночной пустыней ”.
21 октября 1920 года Мандельштам впервые выступал в Клубе поэтов в доме Мурузи (Литейный, 24) . Присутствовавший на вечере Блок отметил это выступление в своем дневнике, особо выделив “Венецию” (“Венецийской жизни, мрачной и бесплодной ”).
Недолгие месяцы пребывания Мандельштама в Петрограде в 1920–21 гг. оказались на редкость плодотворными. В эту пору им созданы такие жемчужины, как стихи, обращенные к актрисе Александри й ского театра Ольге Арбениной “Чуть мерцает призрачная сцена”, “Возьми на радость из моих ладоней”, “За то, что я руки твои не сумел удержать”, летейские стихи “Когда Психея-жизнь спускается к теням” и “Я слово позабыл ”.
Вот Петроград зимы 20–21 года:
Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит.
(“В Петербурге мы сойдемся снова”)
В пустом, промерзшем и голодном городе Мандельштам создает одно из лучших любовных стихотворений. Оно как будто напечатлено горячим дыханием на заледеневшем стекле:
Возьми на радость из моих ладоней Немного солнца и немного меда, Как нам велели пчелы Персефоны. Не отвязать неприкрепленной лодки, Не услыхать в меха обутой тени, Не превозмочь в дремучей жизни страха. Нам остаются только поцелуи, - Мохнатые, как маленькие пчелы, Что умирают, вылетев из улья. Они ш уршат в прозрачных дебрях ночи, Их родина – дремучий лес Тайгета, Их пища – время, медуница, мята. Возьми ж на радость дикий мой подарок – Невзрачное сухое ожерелье Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.
Через много лет Арбенина напишет в письме художнику Милашевскому: “Теперь отвечу на твой вопрос о Мандельштаме. Мы с Мандельштамом очень весело болтали, и непонятно, почему получилась такая трагедия в стихах – теперь я с грустью понимаю его жизнь, и весело – наше короткое знакомство. Молодые поэты говорят о нем как о величайшем поэте эпохи... Я рада, что послужила темой для стихов... Могу еще добавить, что... он был добрый и хороший человек. Ты, я помню, называл его стихи холодными – а мне они кажутся горячими, как мало у кого .”
“Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 г., – пишет Ахматова, – кроме изумительных стихов к О. Арбениной, остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того времени о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком” .
В феврале 1 921 года Мандельштамы уехали в Москву. Надежда Яковлевна так объясняет причины отъезда: “В Петербурге двадцатого года Мандельштам свое “мы” не нашел. Круг друзей поредел... Гумилева окружали новые и чужие люди.. . Старики из религиозно-философского общества тихо вымирали по своим углам...”
Лето и осень 1921 г. Мандельштамы провели в Грузии. Там их з астало известие о гибели Гумилева. С этим связаны трагические стихи Мандельштама “Концерт на вокзале” (“На тризне милой тени в последний раз нам музыка звучит”) и “Умывался ночью на дворе”. Последнее из этих стихотворений перекликается с ахматовским “Страх, во тьме перебирая вещи ...”. Мандельштам писал Анне Андреевне: “Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Нико лаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прерывалась и никогда не прервется”.
В 1922–23 годах у Мандельштама выходят три стихотворных сборника: “Tristia” (1922), “Вторая книга” (1923), “Камень” (3-е издание, 1923).
Его стихи и статьи печатаются в Петрограде, Москве, Берлине. В это время Мандельштам пишет ряд статей по важнейшим проблемам истории, культуры и гуманизма: “Слово и культура”, “О природе слова”, “Девятнадцатый век”, “Пшеница человеческая”, “Конец романа”.
Едва ли не единственным критиком, оценившим э ти полные глубоких мыслей работы Мандельштама, был князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский. В парижском журнале “Современные записки” он писал:
“ С татьи Мандельштама разбросаны по журналам ... читатели которых весьма мало интересуются умом и историей. Читатели “Аполлона” не могли оценить , даже если и прочли, статью Мандельштама о Чаадаеве, напечатанную еще в 1915 г., и уже дающую почти полную меру его культурно-исторической зоркости . Как в некоторых стихах, так и в этих статьях – Мандельштама занимают ценности культурно-исторические... С удьбы русской культуры в XIX веке особенно интересуют Мандельштама. Он продолжает линию историко-философской мысли Герцена, Чаадаева, Григорьева... Связана его мысль и с Блоком, с которым его особенно роднит гениальная конкретность исторического воз з рения, но полная свобода от символизма полагает резкую грань между ним и Блоком”.
Летом 1924 г. Мандельштам приезжает в Ленинград. По-видимому, этот приезд был связан с издательскими делами. В этот раз он останавливался на ул. Герцена, 49. “Летом 1924 года Осип привел ко мне (Фонтанка, 2) свою молодую жену, – вспоминает Ахматова. – С этого дня началась моя дружба с Надюшей...” Издательские дела были связаны с предполагавшейся публикацией в новом журнале “Ленинград” записок Мандельштама. Записки вышли в марте 1925 г. отдельной книгой “Шум времени” в ленинградском издательстве “Время”. По выражению Ахматовой, это был “Петербург, увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка”.
В следующем году Мандельштам снова был в Ленинграде. “В 1925 году, – пишет Ахматова, – я жила с Мандельштамами в одном коридоре в пансионе Зайцева в Царском Селе. И Надя и я были тяжело больны, лежали, мерили температуру”.
Большую часть 1930 года Мандельштамы провели в Армении. Результатом этой поездки явилась проза “Путешествие в Армению” и стихотворный цикл “Армения”. Из Армении в конце 1930 года Мандельштамы приехали в Ленинград. Остановились у брата Мандельштама, Евгения Эмильевича, на Васильевском острове. Хлопотали о квартире, но в писательской организации было сказано, что в Ленинграде им жить не разрешат. Причин не объясняли, но перемена атмосферы уже чувствовалась во всем. Именно тогда были написаны стихи “Куда как страшно нам с тобой”, “Я вернулся в мой город”, .“ Помоги, Господь, эту ночь прожить”, “Мы с тобой на кухне посидим”. Впервые он оказался чужим в своем городе.
Петербург! я еще не хочу умирать: У тебя телефонов моих номера. Петербург! у меня еще есть адреса, По которым найду мертвецов голоса. Я на лестнице черной живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок, И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных.
В январе 1931 года Мандельштамы уехали в Москву:
В год тридцать первый от рожденья века Я возвратился, нет – считай: насильно Был возвращен в буддийскую Москву, А перед тем я все-таки увидел Библейской скатертью богатый Арарат И двести дней провел в стране субботней, Которую Арменией зовут.
Первая же вещь, написанная после отъезда, посвящена родному городу, который еще не раз будет появляться в стихах:
Так отчего ж до сих пор этот город довлеет Мыслям и чувствам моим по старинному праву?
В Мос к ве Мандельштам много пишет . Кроме стихов, он работает над большим эссе “Разговор о Данте”. Но печататься становится практически невозможно. За публикацию последней части “Путешестви й в Армению” в ленинградской “Звезде” был снят редактор Цезарь Вольпе.
В 1933 году Мандельштам побывал в Ленинграде, где были устроены два его вечера. Ахматова пишет об этом в своих воспоминаниях: “В Ленинграде его встречали как великого поэта, persona grata, и к нему в Европейскую гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский), и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет”.
Мандельштам раньше многих почувствовал истинную суть происходящих в стране перемен . Еще в стихотворении “1 января 1 924 года” он писал:
Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох, Еще немного – оборвут Простую песенку о глиняных обидах И губы оловом зальют.
В 1933 году он побывал в Крыму, видел задушенную голодом Украину.
Природа своего не узнает лица, И тени страшные Украины, Кубани... Как в туфлях войлочных голодные крестьяне Калитку стерегут, не трогая кольца...
Осенью того же года он пишет: “Мы живем, под собою не чуя страны”, Последние два стихотворения, а также “За гремучую доблесть грядущих веков” (1931 г.) послужили, по-видимому, непосредственным поводом для ареста Мандельштама 13 мая 1934 года. Приговор – три года ссылки. Под конвоем его отправляют в Чердынь на Каме. После хлопот Ахматовой и Пастернака Чердынь заменяется Воронежем. Несмотря на слабое здоровье, после Лубянки, при отсутствии денег и работы, при самом неопределенном будущем Мандельштам сочиняет непрерывно. Об этих стихах Ахматова скажет, что “Мандельштам и в годы воронежской ссылки продолжал писать вещи неизреченной красоты и мощи”.
Я обращался к воздуху – слуге, Ждал от него услуги или вести, И собирался в путь, и плавал по дуге Неначинающихся путешествий...
“Вооруженный зреньем узких ос”, он вспоминает Италию и Францию, Крым и Грузию, и, конечно, свой единственный город:
Нынче день какой-то желторотый – Не могу его понять, – И глядят приморские ворота В якорях, в туманах на меня. Тихий, тихий по воде линялой Ход военных кораблей, И каналов узкие пеналы Подо льдом еще черней. Слышу, слышу ранний лед, Шелестящий под мостами, Вспоминаю, как плывет Светлый хмель над головами. Так гранит з ернистый тот Тень моя грызет очами, Видит ночью ряд колод, Днем казавшихся домами, Или тень баклу ш и бьет И позевывает с вами, Иль шумит среди людей, Греясь их вином и небом, И несладким кормит хлебом Неотвязных лебедей...
В Воронеже Мандельштама навестила Ахматова. Под впечатлением этой поездки она написала “А город весь стоит оледенелый”:
А в комнате опального поэта Дежурят страх и муза, в свой черед, И ночь идет, Которая не ведает рассвета.
После ссылки Мандельштамам жить в Москве и Ленинграде было запрещено. Они скитались вблизи Москвы, жили одно время в Калинине. Осенью 1937 года Осип Эмильевич с Надеждой Яковлевной приезжали на два дня в Ленинград. Останавливались у поэта В. Стенича. В маленькой квартирке Стенича Мандельштам виделся с Ахматовой. Возможно, именно там она показала ему свое стихотворение “Немного географии” (“Нестолицею европейской”), в котором он “принял (справедливо) последний стих” о Ленинграде на свой счет:
Он, воспетый первым поэтом, Нами грешными и тобой.
Второй и последний раз его арестовали в мае 1938 года. В официальном извещении было сказано, что он умер 27 декабря того же года в лагере под Владивостоком.
В конце нашего века, когда мы остро чувствуем, как спрессовалось время и вплотную приблизились годы революции, мы слышим несущийся оттуда чистый голос. В смутном двадцать первом году, во времена голода и террора, когда, казалось, кончилась история, на пожарище апокалипсиса прозвучали эти слова надежды
Люблю под сводами седыя тишины Молебнов, панихид блужданье И трогательный чин – ему же все должны, – У Исаака отпеванье. Люблю священника неторопливый шаг, Широкий вынос плащаницы И в ветхом неводе Генисаретский мрак Великопостныя седмицы. Ветхозаветный дым на теплых алтарях И иерея возглас сирый, Смиренник царственный – снег чистый на плечах И одичалые порфиры. Соборы вечные Софии и Петра, Амбары воздуха и света, Зернохранилища вселенского добра И риги Нового Завета. Не к вам влечется дух в годины тяжких бед, С юда влачится по ступеням Широкопасмурным несчастья волчий след, Ему ж вовеки не изменим: Зане свободен раб, преодолевший страх, И сохранилось свыше меры В прохладных житницах в глубоких закромах Зерно глубокой, полной веры.
Мандельштам сравнивал поэзию с письмом, брошенным в бутылке в океан. Полвека шла эта посылка через толщу времени, и сегодня его поэзия прорастает в нашей культуре возрождающимся духом гуманизма.
Приложение
ЛАСТОЧКА
Я слово позабыл, что я хотел сказать. Слепая ласточка в чертог теней вернется На крыльях срезанных, с прозрачными играть. В беспамятстве ночная песнь поется. Не слышно птиц. Бессмертник не цветет, Прозрачны гривы табуна ночного, В сухой реке пустой челнок плывет, Среди кузнечиков беспамятствует слово. И медленно растет, как бы шатер иль храм, То вдруг прокинется безумной Антигоной, То мертвой ласточкой бросается к ногам С стигийской нежностью и веткою зеленой. О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, И выпуклую радость узнаванья. Я так боюсь рыданья Аонид, Тумана, звона и зиянья, А смертным власть дана любить и узнавать, Для них и звук в персты прольется, Но я забыл, что я хочу сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется. Все не о том прозрачная твердит, Все ласточка, подружка, Антигона... А на губах, как черный лед, горит Стигийского воспоминанье звона.
1920
* * *
В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Все поют блаженных жен родные очи, Все цветут бессмертные цветы. Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит. Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. Слышу легкий театральный шорох И девическое “ах” – И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут. Где-то грядки красные партера, Пышно взбиты шифоньерки лож, Заводная кукла офицера – Не для черных душ и низменных святош... Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи В черном бархате всемирной пустоты. Все поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты.
1920
КОНЦЕРТ НА ВОКЗАЛЕ
Нельзя дышать, и твердь кишит червями, И ни одна звезда не говорит, Но, видит Бог, есть музыка над нами, Дрожит вокзал от пенья Аонид, И снова, паровозными свистками Разорванный, скрипичный воздух слит. Огромный парк. Вокзала шар стеклянный. Железный мир опять заворожен. На звучный пир в элизиум туманный Торжественно уносится вагон: Павлиний крик и рокот фортепьянный. Я опоздал. Мне страшно. Это – сон. И я вхожу в стеклянный лес вокзала, Скрипичный строй в смятеньи и слезах. Ночного хора дикое начало И запах роз в гниющих парниках – Где под стеклянным небом ночевала Родная тень в кочующих толпах... И мнится мне: весь в музыке и пене, Железный мир так нищенски дрожит. В стеклянные я упираюсь сени. Горячий пар зрачки смычков слепит. Куда же ты? На тризне милой тени В последний раз нам музыка звучит!
1921
ЛЕНИНГРАД
Я вернулся в мой город, знакомый до слез, До прожилок, до детских припухлых желез. Ты вернулся сюда, так глотай же скорей Рыбий жир ленинградских речных фонарей, Узнавай же скорее декабрьский денек, Где к зловещему дегтю подмешан желток. Петербург! я еще не хочу умирать: У тебя телефонов моих номера. Петербург! у меня еще есть адреса, По которым найду мертвецов голоса. Я на лестнице черной живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок, И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных.
Декабрь 1930
* * *
Мы с тобой на кухне посидим, Сладко пахнет белый керосин; Острый нож да хлеба каравай... Хочешь, примус туго накачай, А не то веревок собери Завязать корзину до зари, Чтобы нам уехать на вокзал, Где бы нас никто не отыскал.
Январь 1931
* * *
С миром державным я был лишь ребячески связан, Устриц боялся и на гвардейцев смотрел исподлобья – И ни крупицей души я ему не обязан, Как я ни мучил себя по чужому подобью. С важностью глупой, насупившись, в митре бобровой Я не стоял под египетским портиком банка, И над лимонной Невою под хруст сторублевый Мне никогда, никогда не плясала цыганка. Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных Я убежал к нереидам на Черное море, И от красавиц тогдашних – от тех европеянок нежных – Сколько я принял смущенья, надсады и горя! Так отчего ж до сих пор этот город довлеет Мыслям и чувствам моим по старинному праву? Он от пожаров еще и морозов наглее – Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый! Не потому ль, что я видел на детской картинке Лэди Годиву с распущенной рыжею гривой, Я повторяю еще про себя под сурдинку: Лэди Годива, прощай... Я не помню, Годива...
Январь 1931
* * *
Слышу, слышу ранний лед, Шелестящий под мостами, Вспоминаю, как плывет Светлый хмель над головами. С черствых лестниц, с площадей С угловатыми дворцами Круг Флоренции своей Алигьери пел мощней Утомленными губами. Так гранит зернистый тот Тень моя грызет очами, Видит ночью ряд колод, Днем казавшихся домами. Или тень баклуши бьет И позевывает с вами, Иль шумит среди людей, Греясь их вином и небом, И несладким кормит хлебом Неотвязных лебедей.
21–22 января 1937
* * *
Дев полуночных отвага И безумных звезд разбег, Да привяжется бродяга, Вымогая на ночлег... Кто, скажите, мне сознанье Виноградом замутит, Если явь – Петра созданье, Медный всадник и гранит? Слышу с крепости сигналы, Замечаю, как тепло, Выстрел пушечный в подвалы, Вероятно, донесло. И гораздо глубже бреда Воспаленной головы Звезды, трезвая беседа, Ветер западный с Невы...
1913
* * *
В спокойных пригородах снег Сгребают дворники лопатами; Я с мужиками бородатыми Иду, прохожий человек. Мелькают женщины в платках, И тявкают дворняжки шалые; И самоваров розы алые Горят в трактирах и домах.
1913
АДМИРАЛТЕЙСТВО
В столице северной томится пыльный тополь, Запутался в листве прозрачный циферблат, И в темной зелени фрегат или акрополь Сияет издали, воде и небу брат. Ладья воздушная и мачта-недотрога, Служа линейкою преемникам Петра, Он учит: красота – не прихоть полубога, А хищный глазомер простого столяра. Нам четырех стихий приязненно господство; Но создал пятую свободный человек. Не отрицает ли пространства превосходство Сей целомудренно построенный ковчег? Сердито лепятся капризные Медузы, Как плуги брошены, ржавеют якоря, И вот разорваны трех измерений узы, И открываются всемирные моря!
1913
* * *
На площадь выбежав, свободен Стал колоннады полукруг – И распластался храм Господень, Как легкий крестовик-паук. А зодчий не был итальянец, Но русский в Риме; ну так что ж! Ты каждый раз, как иностранец, Сквозь рощу портиков идешь; И храма маленькое тело Одушевленнее стократ Гиганта, что скалою целой К земле, беспомощный, прижат!
1914
* * *
Заснула чернь. Зияет площадь аркой. Луной облита бронзовая дверь. Здесь арлекин вздыхал о славе яркой, И Александра здесь замучил зверь. Курантов бой и тени государей... Россия, ты, на камне и крови, Участвовать в своей железной каре Хоть тяжестью меня благослови!
1913
ДВОРЦОВАЯ ПЛОЩАДЬ
Императорский виссон И моторов колесницы – В черном омуте столицы Столпник-ангел вознесен. В темной арке, как пловцы, Исчезают пешеходы, И на площади, как воды, Глухо плещутся торцы. Только там, где твердь светла, Черно-желтый лоскут злится – Словно в воздухе струится Желчь двуглавого орла!
1915
* * *
1
Мне холодно. Прозрачная весна В зеленый пух Петрополь одевает, Но, как медуза, невская волна Мне отвращенье легкое внушает. По набережной северной реки Автомобилей мчатся светляки, Летят стрекозы и жуки стальные, Мерцают звезд булавки золотые, Но никакие звезды не убьют Морской воды тяжелый изумруд.
2
В Петрополе прозрачном мы умрем, Где властвует над нами Прозерпина. Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем, И каждый час нам смертная година. Богиня моря, грозная Афина, Сними могучий каменный шелом. В Петрополе прозрачном мы умрем, – Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.
referat.store
Жизнь и творчество О.Э.Мандельштама
ПЛАН.
1. Первые творческие годы
· Мандельштам и акмеизм.
· Первая книга стихов.
· "Тристии" – вторая книга.
· Тема любви у Осипа Мандельштама.
· Восприятие Мандельштамом революции и гражданской войны.
2. Проза Мандельштама.
3. Возвращение к стихам.
4. Авторские вечера.
5. Эпиграмма на Сталина.
· Реакция современников.
· Чудо.
6. "Изолировать, но сохранить".
· "Но ведь он же мастер".
· Вымученная "ода Сталину".
· Перелом в душе поэта.
· Попытка оправдать вождя.
7. Воронеж.
· Любимые поэты Мандельштама.
· Любовь к искусству.
· Тревожный январь.
8. Конец благополучия.
· Полная изоляция.
· Второй арест Мандельштама.
· Гибель поэта.
В двадцатых числах октября 1938 года Осип Эмильевич Мандельштам писал брату Александру и жене Надежде Яковлевне: "Дорогой Шура! Я нахожусь – Владивосток, УСВИТЛ, 11 барак. Из Москвы из Бутырок этап 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое, истощён до крайности, исхудал, не узнаваем почти, но посылать деньги, вещи и продукты – не знаю, есть ли смысл. Попробуйте всё-таки. Очень мёрзну без вещей…". Это, видимо, последние дошедшие до нас строки поэта. 27 декабря Осип Эмильевич Мандельштам умер в больничном в пересыльном лагере под Владивостоком. Ему было сорок семь лет. Меньше чем полвека отмерила ему судьба, но тридцать лет жизни он безраздельно посвятил поэзии. Никогда и ни в чём он не изменял своему призванию, поэт предпочитал позицию живущего вместе с людьми, создающего насущно необходимое людям. Наградой ему были гонения, нищета, наконец, гибель. Но оплаченные такой ценой стихи, в течение десятилетий не печатавшиеся, жестоко преследуемые остались жить – и теперь входят в наше сознание, как высокие образцы достоинства, силы человеческого гения.
Осип Эмильевич Мандельштам родился 3 (15) января 1891 года в Варшаве в семье коммерсанта, так и не сумевшего создать состояние. Но родным городом стал для Поэта Петербург: здесь он вырос, окончил одно из лучших в тогдашней России Тенишевское училище. Здесь он пережил революцию 1905 года. Она воспринималась как "слава века" и дело доблести. Первые два стихотворения Мандельштама, напечатанные в училищном журнале в 1907году – по стилю добросовестно народнические, по духу пламенно революционные: "Синие пики обнимутся с вилами и обагрятся в крови…"
К поэзии его толкнули уроки символиста В.В.Гипплуса, который читал в училище русскую словесность. Затем Мандельштам учился на романо-германском отделении филологического факультета университета. Вскоре после этого он покинул город на Неве. Мандельштам ещё будет возвращаться сюда, "в город знакомый до слёз, до прожилок, до детских припухших желез". Встречи со "столицей северной", "Петрополем прозрачным", где "каналов узкие пеналы подо льдом ещё черней", будут частыми в стихах, порождённых и чувством причастности своей судьбы к судьбе родного города, и приклонением перед его красотой.
В 1910 году становится бесспорным "кризис символизма" – исчерпанность политической системы. В1911 году молодые поэты из выучеников символизма, желая искать новые пути, образуют "Цех поэтов" – организацию под председательством Н. Гумилёва и С. Городецкого. В1912 году внутри Цеха поэтов образуется ядро из шести человек, назвавших себя акмеистами. Это были Н. Гумилёв, С. Городецкий, А. Ахматова, О. Мандельштам, М. Зенкевич и В. Нарбут. Более несхожих поэтов трудно было вообразить. Группа просуществовала два года и с началом мировой войны распалась; но Ахматова и Мандельштам продолжали ощущать себя "акмеистами" до конца дней, и у историков литературы слово "акмеизм" всё чаще стало означать совокупность обоих творческих особенностей именно этих двух поэтов.
Акмеизм для Мандельштама – "сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия. Любите существование вещи больше самой вещи и своё бытие больше самих себя – вот высшая заповедь акмеизма". И второе – создание вечного искусства.
Осипу Эмильевичу было очень важно почувствовать себя в кругу единомышленников, хотя бы и очень узком. Он мелькал в Цехе поэтов на дискуссиях и выставках, в богемном подвале "Бродячая собака". Вскинутый хохол, торжественность, ребячливость, задор, бедность и постоянное житьё взаймы – таким он запомнился современникам. В 1913 году он печатает книжку стихов, в 1916 году она переиздаётся, расширенная вдвое. Из ранних стихов книгу вошла лишь малая часть – не о "вечности, а о милом и ничтожном". Книга вышла под заглавием "Камень". Архитектурные стихи – сердцевина мандельштамовского "Камня". Именно там акмеический идеал высказан как формула:
Но чем внимательней, твердыня Notre-Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам.
Последние стихотворения "Камня" писались уже в начале мировой войны. Как и все, Мандельштам встретил войну восторженно, как все, разочаровался через год.
Революцию он принял безоговорочно, связывая с ней представления о начале новой эры – эры утверждения социальной справедливости, подлинного обновления жизни.
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий
Скрипучий поворот руля.
Земля плывёт. Мужайтесь, мужики,
Как плугом, океан деля.
Мы будем помнить в житейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
Зимой 1919 года открывается возможность поехать на менее голодный юг; он уезжает на полтора года. Первой поездке он посвятил потом очерки "Феодосия". По существу именно тогда решался для него вопрос: эмигрировать или не эмигрировать. Эмигрировать он не стал. А о тех, кто предпочёл эмиграцию, он писал в двусмысленном стихотворении "Где ночь бросает якоря…": "Куда летите вы? Зачем от древа жизни вы отпали? Вам чужд и страшен Вифлеем, И яслей вы не увидали…"
Весной 1922 года Мандельштам возвращается с юга и поселяется в Москве. С ним молодая жена, Надежда Яковлевна. Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна были совершенно неразделимы. Она была вровень своему мужу по уму, образованности, огромной душевной силе. Она, безусловно, являлась моральной опорой для Осипа Эмильевича. Тяжёлая трагическая его судьба стала и её судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла его так, что, казалось, иначе и не могло быть. "Осип любил Надю невероятно и неправдоподобно", – говорила Анна Ахматова.
Осенью 1922 года в Берлине выходит маленькая книжка новых стихов "Тристии". (Мандельштам хотел назвать её "Новый камень".) В1923 году она переиздаётся в изменённом виде в Москве под заглавием "Вторая книга" (и с посвящением Наде Хазиной). Стихи "Тристий" резко непохожи на стихи "Камня". Это новая вторая поэтика Мандельштама.
В стихотворении "На розвальнях…" тема смерти вытеснила тему любви. В стихах о любимом голосе в телефоне ("Твоё чудесное произношение…") являются неожиданные строки: "пусть говорят: любовь крылата, – смерть окрылённее стократ". Тема смерти пришла к Мандельштаму тоже из собственного душевного опыта: в 1916 году умерла его мать. Просветляющий вывод лишь стихотворение "Сестры – тяжесть и нежность…": жизнь и смерть круговорот, роза рождается из земли и уходит в землю, а память о своём единичном существовании она оставляет в искусстве.
Но гораздо чаще и тревожнее пишет Мандельштам не о смерти человека, а о смерти государства. Эта поэтика была откликом на катастрофические события войны и революции. Три произведения подводят итог этому революционному периоду творчества Мандельштама – три и ещё одно. Прологом служит маленькое стихотворение "Век":
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Веку перебили спинной хребет, связь времён прервана, и это грозит гибелью не только старому веку, но и новорожденному.
Из современников Мандельштама, может быть, один только Андрей Платонов мог уже тогда столь же остро ощутить трагедию эпохи, когда котлован, что готовился под строительство величественного здания социализма, становился для многих работающих там могилой. Среди поэтов Мандельштам был едва ли не единственным, кто так рано смог рассмотреть опасность, угрожающую человеку, которого без остатка подчиняет себе время. "Мне на плечи кидается век-волкодав, Но чем же не волк я по крови своей…" Что же в эту эпоху происходит с человеком? Отделять свою судьбу от судьбы народа, страны, наконец, от судеб современников Осип Эмильевич не хотел. Он твердил об этом настойчиво и громко:
Пора вам знать: я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать! –
Ручаюсь вам, себе свернёте шею!
В жизни Мандельштам не был ни борцом, ни бойцом. Ему ведомы были обычные человеческие чувства, и среди них – чувство страха. Но, как подметил умный и ядовитый В. Ходасевич, в поэте уживалась "заячья трусость с мужеством почти героическим". Что касается стихов, то в них обнаруживается лишь то свойство натуры поэта, что названо последним. Поэт не был мужественным человеком в расхожем смысле слова, но упорно твердил:
Чур! Не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать!
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Мы умрём, как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи!
Однако тщетно искать в поэзии Мандельштама единообразное отношение к событиям 17-го года. Да и вообще, определённые политические мнения встречаются у поэтов редко: они воспринимают реальность слишком по-своему, особым чутьём. Мандельштам считал противоречивость непременным свойством лирики.
Между 1917 и 1925 годами мы можем расслышать в поэзии Мандельштама несколько противоречивых голосов: тут и роковые предчувствия, и мужественное приятие "скрипучего руля", и всё более щемящая тоска по ушедшему времени и золотому веку.
В первом стихотворении, навеянном февральскими событиями, Мандельштам прибегает к посредству исторического символа: коллективный портрет декабриста, соединяющий черты античного героя, немецкого романтика и русского барина, несомненно, дань бескровной революции:
Тому свидетельство языческий Сенат –
Сии дела не умирают.
Но уже проскальзывает беспокойство за будущее:
Ещё волнуются живые голоса
О сладкой вольности гражданства!
Но жертвы не хотят слепые небеса:
Вернее труд и постоянство.
Этому тревожному чувству было суждено вскоре оправдаться. Гибель эсера, комиссара Линде, убитого толпой взбунтовавшихся казаков, вдохновила Мандельштама на гневные стихи, где "октябрьскому времёнщику" Ленину, готовящему "ярмо насилия и злобы", противопоставляются образы чистых героев – Керенского (Уподобленного Христу!) и Линде, "свободного гражданина, которого вела Психия".
И если для других восторженный народ
Венки сбивает золотые –
Благославить тебя в далёкий ад сойдёт
Столпами лёгкими Россия.
Ахматова, в отличие от большинства поэтов, ни на минуту не соблазнилась опьянением свободы: за "весёлым, огненным мартом" (З. Гиппиус) она предчувствовала роковой исход похме лья. Обращаясь к современной Касандре, Мандельштам восклицает:
И в декабре семнадцатого года
Всё потеряли мы, любя… –
И, в свою очередь, становясь глашатаем бедствий, предрекает будущую трагическую судьбу "царскосельской весёлой грешнице":
Когда-нибудь в столице малой,
На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.
Мандельштам отказывается от пассивного восприятия революции: он как бы даёт на неё согласие, но без иллюзий. Политическая тональность – впрочем у Мандельштама она всегда меняется. Ленин уже не "октябрьский времёнщик", а "народный вождь, который в слезах берёт на себя роковое бремя" власти. Ода служит продолжением плачу над Петербургом, она воспроизводит динамический образ идущего ко дну корабля, но и ему отвечает. По примеру пушкинского "Пира во время чумы" поэт строит своё стихотворение на контрасте немыслимого прославления:
Прославим, братья, сумерки свободы, –
Великий сумеречный год.
Прославим власти сумеречное бремя,
Её невыносимый гнёт.
Прославляется непрославимое. Встающее солнце невидимо: оно скрыто ласточками, связанными "в легионы боевые", "лес тенёт" обозначает упразднение свобод. Центральный образ "корабля времени" – двойственен, он идёт ко дну, в то время как земля продолжает плыть. Мандельштам принимает "огромный неуклюжий, скрипучий поворот руля" из "сострадания к государству", как он объяснит впоследствии, из солидарности с этой землёй, когда бы её спасение стоило бы "десяти небес".
Несмотря на эту двойственность и неясность, ода вносит новое измерение в русскую поэзию: активное отношение к миру независимо от политической установки.
Сведя этот расчёт со временем, замолкает: после "1 января" – за два года четыре стихотворения, а потом пятилетнее молчание. Он переходит на прозу: в 1925 году появляются воспоминания "Шум времени" и "Феодосия" (тоже сведение счётов со временем), в 1928 году – повесть "Египетская марка". Стиль этой прозы продолжает стиль стихов: такая же кратность, такая же предельная образная нагрузка каждого слова.
С 1924 года поэт живёт в Ленинграде, с 1928 года – в Москве. На жизнь приходится зарабатывать переводами: 19 книг за 6 лет, не считая редактур. Пытаясь спастись от этой обессиливающей работы, он уходит работать в газету "Московский комсомолец". Но оказывается ещё тяжелее.
С возвращением к стихам Мандельштам вернул себе чувство личной значимости. Зимой 1932-33 годов прошло несколько его авторских вечеров, "старая интеллигенция" принимала его с почётом; Пастернак говорил: "Я завидую вашей свободе". За десять лет Осип Эмильевич очень постарел и молодым слушателям казался "седобородым патриархом". С помощью Бухарина он получает пенсию и заключает договор на двухтомное собрание сочинений (которого так и не вышло).
Но это только подчёркивало его несовместимость с тоталитарным режимом в литературе. Редкая удача – получение квартиры – вызывает у него порыв к некрасовскому бунту, потому что квартиры дают только приспособленцам. Нервы его все в напряжении, в стихах сталкиваются "до смерти хочется жить" и "я не знаю, зачем я живу", он говорит: "теперь каждое стихотворение пишется так, будто завтра смерть". Но он помнит: смерть художника есть "высший акт его творчества", об этом он писал когда-то в "Скрябине и христианстве". Толчком послужило стечение трёх обстоятельств 1933 года. Летом в Старом Крыму он видел моровой голод, последствие коллективизации, и это всколыхнуло эсеровское народолюбие.
Теперь, в ноябре 1933 года Осип Мандельштам написал небольшое, но смелое стихотворение, с которого начался его мученический путь по ссылкам и лагерям.
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца, –
Там припомнят кремлёвского горца
Его толстые пальцы, как червы, жирны,
А слова, как пудовые гири верны.
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг его сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычит.
Как подковы куст за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него, – то малина
И широкая грудь осетина.
Эту эпиграмму на Сталина читает он под великим секретом не менее, чем четырнадцати лицам. "Это самоубийство", – сказал ему Пастернак и был прав. Это был добровольный выбор смерти. Анна Ахматова на всю жизнь запомнила, как Мандельштам вскоре после этого сказал ей: "Я к смерти готов". В ночь с 13 на 14 мая Осип Эмильевич был арестован.
Друзья и близкие поэта поняли, что надеяться не на что. Осип Мандельштам говорил, что с момента ареста он всё время готовился к расстрелу: "Ведь это у нас случается и по меньшим поводам". Следователь прямо угрожал расстрелом не только ему, но и всем сообщникам. (Т.е. тем, кому Мандельштам прочёл стихотворение).
И вдруг произошло чудо.
Мандельштама не только не расстреляли, но даже не послали "на канал". Он отделался сравнительно лёгкой ссылкой в Чердынь, куда вместе с ним разрешили выехать его жене. А вскоре и эта ссылка была отменена. Мандельштамам было разрешено поселиться где угодно, кроме двенадцати крупнейших городов. Осип Эмильевич и Надежда Константиновна наугад назвали Воронеж.
Причиной "чуда" была фраза Сталина: "Изолировать, но сохранить".
Надежда Яковлевна считает, что тут возымели своё действие хлопоты Бухарина. Получив записку от Бухарина, Сталин позвонил Пастернаку. Сталин хотел получить от него квалифицированное заключение о реальной ценности поэта Осипа Мандельштама. Он хотел узнать, как котируется Мандельштам на поэтической бирже, как ценится он в своей профессиональной среде.
Мандельштам говорит жене: "Поэзию уважают только у нас. За неё убивают. Только у нас. Больше нигде…"
Уважение Сталина к поэтам проявлялось не только в том, что поэтов убивали. Он прекрасно понимал, что мнение о нём потомков во многом будет зависеть от того, что о нём пишут поэты.
Узнав, что Мандельштам считается крупным поэтом, он решил до поры до времени его не убивать. Он понимал, что убийством поэта действие стихов не остановишь. Убить поэта – пустяки. Сталин был умнее. Он хотел заставить Мандельштама написать другие стихи. Стихи, возвеличивающие Сталина.
Стихи, возвеличивающие Сталина, писали многие поэты. Но Сталину было нужно, чтобы его воспел именно Мандельштам.
Потому что Мандельштам был "чужой". Мнение "чужих" было для Сталина очень высоко. Будучи сам неудавшимся стихотворцем, в этой области Сталин особенно безотчётно готов был прислушаться к мнению авторитетов. Не зря он так настойчиво домогался у Пастернака: "Но ведь он же мастер? Мастер?" В ответе на этот вопрос для него было всё. Крупный поэт – это значило крупный мастер. А если мастер, значит, сможет возвеличить "на том же уровне мастерства", что и разоблачал.
Мандельштам понял намерения Сталина. Доведённый до отчаяния, загнанный в угол, он решил попробовать спасти жизнь ценой нескольких вымученных строк. Он решил написать ожидаемую от него "оду Сталину".
Вот как вспоминает об этом Надежда Яковлевна: "У окна в портнихиной комнате стоял квадратный стол, служивший для всего на свете. Осип, прежде всего, завладел столом и разложил стихи и бумагу… Для него это было необычайным поступком – ведь стихи он сочинял с голоса и в бумаге нуждался только в самом конце работы. Каждое утро он садился за стол и брал в руки карандаш: писатель как писатель¼ Но не проходило и получаса, как он вскакивал и начинал проклинать себя за отсутствие мастерства".
В результате явилась на свет долгожданная "Ода", завершающаяся такой торжественной концовкой:
И шестикратно я в сознаньи берегу
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь через тайгу
И ленинский октябрь – до выполненной клятвы.
¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали.
Есть имя славное для сильных губ чтеца –
Его мы слышим и мы его застали.
Казалось бы, расчёт Сталина полностью оправдался. Стихи были написаны. Теперь Мандельштама можно было убить. Но Сталин ошибся.
Мандельштам написал стихи, возвеличивающие Сталина. И тем не менее план Сталина потерпел полный крах. Чтобы написать такие стихи, не надо было быт Мандельштамом. Чтобы получить такие стихи, не стоило вести всю эту сложную игру.
Мандельштам не был мастером. Он был поэтом. Он ткал свою поэтическую ткань не из слов. Этого он не умел. Его стихи были сотканы из другого материала.
Невольная свидетельница рождения едва ли не всех его стихов (невольная, потому что у Мандельштама никогда не было ни то что "кабинета", но даже кухоньки, каморки, где он мог бы уединиться). Надежда Яковлевна свидетельствует:
"Стихи начинаются так: в углах звучит назойливая, сначала неоформленная, а потом точная, но ещё бессловесная музыкальная фраза. Мне не раз приходилось видеть, как Осип пытается избавиться от прв, стряхнуть её, уйти. Он мотал головой, словно её можно выплеснуть, как каплю воды, попавшую в ухо во время купания. У меня создалось впечатление, что стихи существуют до того, как они сочинены. (Осип Мандельштам никогда не говорил, что стихи "написаны". Он сначала "сочинял", потом записывал.) Весь процесс сочинения состоит в напряжённом улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда трансформирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова."
Попытаться написать стихи, прославляющие Сталина, – это значило для Мандельштама прежде всего найти где-то на самом дне своей души хоть какую-то точку опоры для этого чувства.
В "Оде" не сплошь мёртвые, безликие строки. Попадаются и такие, где попытка прославления как будто бы даже удалась:
Он свесился с трибуны как с горы
В бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко¼
Строки эти кажутся живыми, потому что к их мёртвому острову сделана искусственная прививка живой плоти. Этот крошечный кусочек живой ткани – словосочетание "бугры голов". Надежда Яковлевна вспоминает, что, мучительно пытаясь сочинить "Оду", Мандельштам повторял: "Почему, когда я думаю о нём, передо мной всё головы, бугры голов? Что он делает с этими головами?" Изо всех сил стараясь убедить себя, что он делает с "ними" не то, что ему мерещилось, а нечто противоположное, т.е. доброе, Мандельштам невольно срывается на крик:
Могучие глаза решительно добры¼
"Ода" была не единственной попыткой вымученного, искусственного прославления "отца народов".
В 1937 году там же, в Воронеже, Мандельштам написал стихотворение "Если б меня наши враги взяли¼", завершающееся такой концовкой:
И промелькнёт пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой – Ленин,
Но на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь – Сталин.
Существует версия, согласно которой у Мандельштама был другой, противоположный по смыслу вариант последней, концовочной строчки:
Будет губить разум и жизнь – Сталин.
Можно не сомневаться, что именно этот вариант отражал истинное представление поэта о том, какую роль в жизни его родины играл тот, кого он уже однажды назвал "душегубцем".
Конечно, Сталин не без основания считал себя крупнейшим специалистом по вопросам "жизни и смерти". Он знал, что сломать можно любого человека, даже самого сильного. А Мандельштам вовсе не принадлежал к числу самых сильных.
Но Сталин не знал, что сломать человека – это ещё не значит сломать поэта. Он не знал. Что поэта легче убить, чем заставить его воспевать то, что ему враждебно. После неудавшейся попытки Мандельштама сочинить оду Сталину прошёл месяц. И тут произошло нечто поразительное – на свет явилось стихотворение:
Среди народного шума и спеха
На вокзалах и площадях
Смотрит века могучая веха,
И бровей начинается взмах.
Я узнал, он узнал, ты узнала –
А теперь куда хочешь влеки:
В говорливые дебри вокзала,
В ожиданье у мощной реки.
Далеко теперь та стоянка,
Тот с водою кипячёной бак –
На цепочке книжка-жестянка
И глаза застилавший мрак.
Шла пермяцкого говора сила,
Пассажирская сила борьба,
И ласкала меня и сверлила
От стены этих глаз журьба.
……………………………………
Не припомнить того, что было –
Губы жарки, слова черствы –
Занавеску белую било,
Нёся шум железной листвы.
……………………………………
И к нему – в его сердцевину –
Я без пропуска в Кремль вошёл,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжёл.
Как небо от земли отличаются они от тех казенно-прославляющих рифмованных строк, которые Мандельштам так трудно выдавливал из себя, завидуя Асееву, который в отличие от него был "мастер".
На этот раз стихи вышли совсем другие: обжигающие искренностью, несомненностью выраженного в них чувства.
Неужели Сталин в своих предположениях всё-таки был прав? Неужели он лучше, чем кто другой, знал меру прочности человеческой души и имел все основания не сомневаться в результатах своего эксперимента?
Решив до поры до времени не расстреливать Мандельштама, приказав его "изолировать, но сохранить", Сталин, конечно, знать не знал ни о каком искусственном замутнении каких-то неведомых ему источников гармонии.
Для того, чтобы попытка прославления Сталина ему удалась, у такого поэта, как Мандельштам, мог быть только один путь: это попытка должна была быть искренней. Точкой опоры для мало-мальски искренней попытки примирения с реальностью сталинского режима для Мандельштама могло быть одно только чувство: надежда.
Если бы это была только надежда на перемены в его личной судьбе, тут ещё не было бы самообмана. Но, по самой природе своей души озабоченный не только личной своей судьбой, поэт пытается выразить некие общественные надежды. И тут-то и начинается самообман, самоуговаривание.
Когда-то давным-давно (в статье 1913 года) Мандельштам написал, что поэт ни при каких обстоятельствах не должен оправдываться. Это, говорил он "… непростительно! Недопустимо для поэта! Единственное, что нельзя простить! Ведь поэзия есть сознание своей правоты." О. Мандельштам открыто провозглашал готовность принять мученический венец "за гремучую доблесть грядущих веков, за высокое племя людей." Демонстративно славил он всё то, что у него никогда не было, лишь бы утвердить свою непричастность, свою до конца осознанную враждебность "веку-волкодаву".
Для Пастернака петровская дыба, призрак которой неожиданно воскрес в ХХ веке, была всего лишь нравственной преградой на пути духовного развития. Вопрос стоял так: имеет ли он моральное право через эту преграду переступить? Ведь и кровь и грязь – всё это окупится будущим богатством, "счастьем сотен тысяч"!
Душе Мандельштама плохо давались эти резоны, потому что в качестве объекта пыток и казней он неизменно пророчески видел себя.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Ещё страшнее было то, что несло гибель его душе, делу его жизни, поэзии. Может ли найтись для поэта перспектива более жуткая, чем "присевших на школьной скамейке учить щебетать палачей". Мандельштам не хотел быть "как все". И тем не менее, как это не парадоксально, в какой-то момент он тоже захотел "туда со всеми сообща". Вопреки всегдашней трезвости и безыллюзности он даже ещё острее, чем Пастернак, готов был ощутить в своём сердце любовь и нежность к жизни, прежде ему чужой. Потому что из этой жизни его насильственно выкинули. Осознав, что его лишили права чувствовать себя "советским человеком", Мандельштам вдруг с ужасом ощутил это как потерю. Чувство это было реальное. И он ухватился за него, как утопающий за соломинку. Он ещё не понимал. Что с ним произошло. Он думал, что он – всё тот же несломленный. А "блестящий расчёт" тем временем уже давал в его душе первые всходы. И губы лепили уже совсем другие слова:
Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:
На Красной площади всего круглей земля
И скат её твердеет добровольный…
Сталинская тюрьма (или ссылка) представляла особый случай. Здесь сам факт насильственного изъятия из жизни сразу отнимал у заключённого право на сочувствие. Отнимал даже право на жалость. Мандельштам столкнулся с этим по дороге в Чердынь, сразу же после ареста. Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекали на полное, абсолютное отщепенство.
А межд тем жизнь продолжалась. Люди смеялись и плакали, любили. В Москве строили метро.
Ну, как метро? Молчи, в себе тая,
Не спрашивай, как набухают почки…
А вы, часов кремлёвские бои –
Язык пространства, сжатого до точки.
Надежда Яковлевна считает эти настроения последствиями травматического психоза, который Осип Эмильевич перенёс вскоре после ареста. Болезнь была очень тяжёлой, с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства. У Осипа Эмильевича время от времени возникали желания примириться с действительностью и найти её оправдание. Это происходило вспышками и сопровождалось нервным состоянием. Очень трудно человеку жить с сознанием, что вся рота шагает не в ногу и один только он, злополучный прапорщик, знает истину. Особенно если "рота" эта – весь многомиллионный народ. Остаться вне народа всегда было для него страшней, чем остаться вне истины. Вот почему этот жупел – "враг народа" – действовал на душу русского интеллигента так безошибочно и так страшно. Хуже всего было то, что и народ поверил в эту формулу, принял и бессознательно её узаконил.
Настоящее было фундаментом, на котором возводилось прекрасное завтра. Ощутить себя чужим сталинскому настоящему значило вычеркнуть себя не только из жизни, но и из памяти потомства. Вот почему Мандельштам не выдержал. Из последних сил пытается убедить себя в том, что прав был тот "строитель чудотворный", а он, Мандельштам заблуждался.
И не ограблен я и не надломлен,
Но только что всего переогромлен –
Как Слово о полку, струна моя туга,
И в голосе моём после удушья
Звучит земля – последнее оружье –
Сухая влажность чернозёмных га.
Ограбленный и надломленный, он пытается уверить себя в обратном. С ним случилось худшее. Он утратил сознание своей правоты. Резиновая дубинка сталинского государства ударила Мандельштама в самое больное место: в совесть. Всё шло к тому, чтобы неясный комплекс вины терзавший душу поэта, принял чёткие о определённые очертания вины перед Сталиным. Сталин говорил от имени вечности, от имени истории, от имени народа. Всё мгновенно изменилось, едва только была задета совесть Мандельштама. Случилось это "средь народного шума и спеха на вокзалах и площадях", там, где "шла пермяцкого говора сила, пассажирская шла борьба¼" Дело тут было уже не в самом Сталине, не в низкорослом, низколобом горце с жирными пальцами, а в его идеальных чертах, в его облике, в его портрете, который вся эта голодная, нищая толпа вобрала в свою душу, приняла и узаконила так же бессознательно, как она приняла и узаконила словосочетание "враг народа".
Чувство смежности со страной, с её многомиллионным народом было таким мощным, таким всепоглощающим, что оно незаметно перевернуло, поставило с ног на голову все представления Мандельштама об истине, всю его вселенную:
Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмущавшего меня, как очевидца,
Заметила – и вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла.
Страну, бывшую для него прежде некой абстракцией, он вдруг увидел воочию, приобщился к ней, к её повседневной жизни, пил с нею из одной кружки. И сквозь дальность её расстояний, сквозь эти орущие, спешащие куда-то толпы людей, сквозь это великое переселение народов он вдруг, как сквозь гигантскую стеклянную чечевицу, заново увидел крохотный лучик адмиралтейской иглы.
Когда-то, до ареста Мандельштама устрашала мысль о неизбежном конце петербургского периода русской истории. Душа его не могла смириться с концом Санкт-Петербурга, города "Медного Всадника" и "Белых ночей". И вдруг, в далёкой дали от прежней своей жизни, средь "народного шума и спеха", Мандельштаму показалось, что петербургский период русской истории продолжается. Лучик Петровского адмиралтейства не угас, он вошёл составной частью в этот кровавый пожар. Мандельштам инстинктивно ухватился за эту надежду, как за последнюю возможность спасения.
Принять её – значило признать, что "душегубец и мужикоборец" прав, что он воистину "строитель чудотворный". Но не принять было ещё страшней: ведь это означало "выпасть" из истории, остаться в стороне от этого "народного шума и спеха", от великого исторического дела.
На заседании, посвящённом 84-й годовщине смерти Пушкина, где Блок говорил о назначении поэта, Владислав Ходасевич высказал предположение, что желание ежегодно отмечать пушкинскую годовщину рождено предчувствием надвигающейся непроглядной тьмы. "Это не мы уславливаемся, – сказал он, – каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке".
Мандельштаму не оставили даже этого. Его убедили, что даже Пушкин принадлежит не ему, а его конвоирам.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко,
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась, хорошо.
Сухомятная русская сказка. Деревянная ложка – ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Чтобы Пушкина чудный товар не пошёл по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов –
Молодые любители белозубых стишков,
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Тот самый Мандельштам, который сопротивлялся дольше всех, который ни за что на свет не соглашался "присевших на школьной скамье учить щебетать палачей", испытал вдруг потребность вступить со своими палачами в духовный контакт. Захотев, подобно Ходасевичу, аукнуться с кем-нибудь в надвигающемся мраке, он не нашёл ничего лучшего, как крикнуть "ау!" трём славным ребятам из "железных ворот ГПУ".
У него отняли всё, не оставив ни малейшей зацепки, ни даже крохотного островка, где он мог бы утвердить своё не тронутое, не уничтоженное сознание. Единственное, за что ещё мог ухватиться, – было вот это, вновь нажитое: летящая по ветру белая занавеска, кружка-жестянка, "тот с водой кипячёной бак". И можно ли его упрекать в том, что он вцепился в эту занавеску, как в последнюю ниточку, связывающую его с жизнью?
В стихах Мандельштама о его вине перед Сталиным ("И ласкала меня, и сверлила от стены этих глаз журьба"), при всей их искренности, почти неощутима связь этого конкретного чувства с самыми основами личности художника. Как будто все прежние его жизненные впечатления, знакомые нам "до прожилок, до детских припухших желёз", были стёрты до основания. В известном смысле эти искренние стихи Мандельштама свидетельствуют против Сталина даже сильнее чем те, написанные под прямым нажимом. Они свидетельствуют о вторжении сталинской машины в самую душу поэта. Мандельштама держали в Воронеже как заложника. Взяв его в этом качестве, Сталин хотел продиктовать свои условия самой вечности. Он хотел, чтобы перед судом далёких потомков загнанный, затравленный поэт выступил свидетелем его, Сталина, исторической правоты.
Что говорить! Он многого добился, расчетливый кремлёвский горец. В его расположении были армия и флот, и Лубянка, и самая совершенная в мире машина психологического воздействия, официально именуемая морально-политическим единством советского народа. А всему этому противостояла такая малость – слабая, раздавленная, кровоточащая человеческая душа.
Но главная победа сталинского государства над душой художника была достигнута почти без применения грубой силы. Заложника вечности убедили в том, что нет и никогда больше не будет другой вечности, кроме той, от имени которой говорил Сталин.
По приговору, вынесенному без суда, поэт был лишён элементарных человеческих прав, обречён на положение ссыльного. К тому же – лишённого средств к существованию, перебивающегося случайными заработками в газете, на радио, живущего на скудную помощь друзей. "Я по природе своей ожидальщик. Оттого мне здесь ещё труднее", – говорил он в Воронеже А. Ахматовой.
И, однако, Воронеж он полюбил: здесь ещё ощущался вольный дух российских окраин, здесь взору открывались просторы родной земли:
Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь молчит в апрельском повороте…
А небо, небо – твой Буонаротти!"
Имя гениального итальянского архитектора, скульптора и живописца естественно возникает в стихе: прикованный к месту своей ссылки, поэт с особой остротой ощущает, как велик и прекрасен мир, в котором живёт человек. Стоит подчеркнуть: живёт в мире, столь же родном для него, как родимый дом, город, наконец, страна:
Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых ещё воронежских холмов
К всечеловеческим – яснеющим в Тоскане.
Купленные в Воронеже простые школьные тетради заполнялись быстро ложившимися строками стихов. Толчком для их возникновения становились подробности окружавшей поэта жизни. В стихах этих открывалась человеческая судьба: страдания, тоска, желание быть услышанным людьми. Но не только это: горизонты здесь стремительно раздвигались, поэту оказывались подвластны даже пространство и время. Воронежские "…переулков лающие чулки И улиц перекошенных чуланы", "обледенелая водокачка", по прихоти воображения замещаются иными петербургскими видениями ("Слышу, слышу ранний лёд, Шелестящий под мостами, Вспоминаю, как плывёт Светлый хмель над головами"), которые в свою очередь, заставляют вспомнить о Флоренции, воспетой великим Данте.
Когда Мандельштам сочинял стихотворение, ему казалось, что мир обновился. Он читал его друзьям, знакомым – кто подвернётся. Он вёл стихи как мелодию – от форте к пиано, с повышениями и понижениями. Надежда Яковлевна знала наизусть все воронежские стихи. Осип Эмильевич читал стихи превосходно. У него был очень красивый тембр голоса. Читал он энергично, без тени слащавости и подвывания, подчёркивая ритмическую сторону стихотворения. Однажды Осип Эмильевич написал новые стихи, состояние у него было возбуждённое. Он кинулся через дорогу от дома к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи, затем кому-то гневно закричал: "Нет, слушайте, мне больше некому читать!". Оказалось, он читал следователю НКВД, к которому был прикреплён. Мандельштам всегда оставался самим собой, его бескомпромиссность была абсолютной. Об этом пишет и Анна Ахматова: "В Воронеже его с не очень чистыми побуждениям заставили прочесть доклад об акмеизме. Он ответил: "Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мёртвых". (Говоря о мёртвых, Осип Эмильевич имел в виду Гумилева). А на вопрос, что такое акмеизм, Мандельштам ответил: "Тоска по мировой культуре".
В Воронеже Мандельштамы переехали вскоре на другую квартиру. В маленьком одноэтажном домике они снимали комнату у театральной портнихи. Удобств никаких не было, отопление печное. Убранством комната мало отличалась от прежней: две кровати, стол, какой-то нелепый длинный чёрный шкаф и старая, обитая дермантином кушетка. Так как стол был единственным, то на нем лежали и книги, и бумаги, дымковские игрушки и кое-какая посуда. В шкафу хранились те немногие книги, с которыми Осип Эмильевич не расставался. Он часто читал стихи своих любимых поэтов: Данте, Петрарку, Клейста. Одним из любимых русских поэтов Мандельштама был Батюшков. В чудесном стихотворении "Батюшков", написанном Мандельштамом ещё в 1932 году, он говорит о нём как о современнике, ощущая его присутствие:
Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живёт.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поёт.
Ни на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему.
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму…
Это и понятно, учителями Батюшкова были Тассо, Петрарка. Пластика, скульптурность и в особенности не слыханное у нас до него благозвучие, "итальянская гармония стиха", – всё это, конечно, очень близко Мандельштаму. Из современников он больше всех ценил Пастернака, которого постоянно вспоминал. В новогоднем письме Осип Эмильевич писал Пастернаку: "Дорогой Борис Леонидович. Когда вспоминаешь весь великий объём вашей жизненной работы, весь её несравненный охват – для благодарности не найдёшь слов. Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – рвалась дальше к миру, к народу, к детям.… Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за всё и за то, что это "всё" – ещё не "всё".
Наталья Штемпель вспоминает: " Я хорошо помню первое впечатление, которое произвёл на меня Осип Эмильевич. Лицо нервное, выражение часто самоуглублённое, внутренне сосредоточенное, голова несколько закинута назад, очень прямой, почти с военной выправкой, и это настолько бросалось в глаза, что как-то мальчишки крикнули: "Генерал идёт!". Среднего роста, в руках неизменная палка, на которую он никогда не опирался, она просто висела на руке и почему-то шла ему, и старый, редко глаженный костюм, выглядевший на нём элегантно. Вид независимый и непринуждённый. Он, безусловно, останавливал на себе внимание – он был рождён поэтом, другого о нём ничего нельзя было сказать. Казался он значительно старше своих лет. У меня всегда было ощущение, что таких людей как он нет". Мандельштам никогда на обстоятельства, условия жизни. Прекрасно он сказал об этом:
Ещё не умер ты, ещё ты не один,
Покуда с нищенкой подругой
Ты наслаждаешься величием равнин,
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утишен, –
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен.
У него не было мелких повседневных желаний, какие бывают у всех. Мандельштам и, допустим, машина, дача – совершенно несовместимо. Но он был богат, богат, как сказочный король: и "равнины дышащее чудо", и чернозём "в апрельском провороте", и земля, "мать подснежников, клёнов, дубков", – всё принадлежало ему.
Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых ещё, воронежских холмов –
К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
Он мог остановиться зачарованный перед корзиной весенних лиловых ирисов и мольбой в голосе попросить: "Надюша, купи!" А когда Надежда Яковлевна начинала отбирать отдельные цветы, с горечью воскликнуть: "Всё или ничего!" "Но у нас ведь нет денег, Ося", – напоминала она.
Так и не были куплены ирисы. Что-то детски трогательное было в этом эпизоде. Очень любил Осип Эмильевич живопись, об этом говорят его стихи – "Импрессионизм" и воронежские: "Улыбнись, ягнёнок гневный с Рафаэлева холста…" или "Как светотени мученик Рембрандт…". Надежда Яковлевна считала, что в "Рембрандте" Мандельштам говорит о себе ("резкость моего горящего ребра") и о своей голгофе, "лишённой всякого величия".
Стихотворение "Улыбнись, ягнёнок гневный…" Пастернак назвал перлом. Что послужило поводом к его созданию, какие именно реалии, сказать трудно. В воронежском музее картин Рафаэля нет. Быть может, по какой-то ассоциации Мандельштам вспомнил репродукцию с картины Рафаэля "Мадонна с ягнёнком". Там есть и ягнёнок, и "складки бурного покоя" на коленях преклонённой Мадонны, и пейзаж, и какой-то удивительной голубизны общий фон картины. Как правило, Мандельштам в своих стихах был точен.
Восторгался Осип Эмильевич иллюстрациями Делакруа к гётевскому "Фаусту". Бывал он также и на симфонических концертах воронежского оркестра и особенно на сольных, когда кто-нибудь из известных скрипачей или пианистов приезжал из Москвы и Ленинграда. Музыку Мандельштам, пожалуй, любил больше всего. Не случайно после концерта скрипачки Галины Бариновой он написал и послал ей стихотворение "За Паганини длиннопалым…". В нём Осип Эмильевич непосредственно обращается к ней:
Девчонка, выскочка, гордячка,
Чей звук широк как Енисей,
Утешь меня игрой своей, –
На голове твоей, полячка,
Марины Мнишек холм кудрей,
Смычок твой мнителен, скрипачка…
Помимо концертов Осип Эмильевич с удовольствием бывал и в кино. Оно привлекало его и раньше. Он написал несколько интересных кинорецензий. В одной из них Мандельштам написал: "Чем совершеннее киноязык, тем ближе он к тому ещё не осуществлённому мышлению будущего, которое мы называем кинопрозой с её могучим синтаксисом, – тем большее значение получает в фильме работа оператора".
Сильное впечатление, которое произвела на Мандельштама одна из первых звуковых картин – "Чапаев", отразилось в стихотворении "От сырой простыни говорящая…"
С большим интересом он смотрел картину Чарли Чаплина "Огни большого города". Мандельштам очень любил и высоко ценил Чаплина и созданные им фильмы:
А теперь в Париже, в Шартре, в Арле
Государит добрый Чаплин Чарли, –
В океанском котелке с растерянною точностью
На шарнирах он куражится с цветочницею…
"Осип Эмильевич много читал. Он брал книги в университетской фундаментальной библиотеке, доступ к которой получил ещё до нашего знакомства", – пишет Наталья Штемпель. Мандельштам высоко ценил эту библиотеку и не раз говорил, что в ней можно найти редчайшие книги, которые не всегда увидишь в столичных библиотеках. Вот и ещё была радость в его жизни – общение с книгами. Несмотря на изоляцию, подневольное положение и полное неведение, чем обернётся будущее, Осип Эмильевич жил в духовном отношении активной, деятельной жизнью, его интересовало всё. Его волновали испанские события. Он начал даже изучать испанский язык и очень быстро овладел им.
Апатия была не свойственна характеру Осипа Эмильевича, чуждо было ему и желчное раздражение, но в гнев он впадал не раз. Он мог быть озабочен, сосредоточен, самоуглублён, но даже в тех условиях умел быть и беззаботно весёлым, лукавым, умел шутить.
В январе 1937 года Мандельштам чувствовал себя особенно тревожно, он задыхался… И всё-таки в эти январские дни им было написано много замечательных стихотворений. В них узнавалась наша русская зима, морозная, солнечная, яркая:
В лицо морозу я гляжу один, –
Он – никуда, я – ниоткуда.
И всё утюжится, плоится без морщин
Равнины дышащее чудо.
А солнце щурится в краеугольной нищите,
Его прищур спокоен и утешен.
Десятизначные леса – почти что те…
И снег хрустит в глазах, как чистый хлеб, безгрешен.
Но тревога нарастала, и уже в следующем стихотворении Мандельштам пишет:
О, этот медленный одышливый простор –
Я им пресыщен до отказа!
И отдышавшийся распахнут кругозор –
Повязку бы на оба глаза!
И всё разрешается замечательным и страшным стихотворением:
Куда мне деться в этом январе?
Открытый город сумасбродно цепок.
От замкнутых я, что ли, пьян дверей?
И хочется мычать от всех замков и скрепок…
Если Мандельштама не особенно угнетало отсутствие средств к существованию, то та изоляция, в которой он оказался в Воронеже, при его деятельной, активной натуре порой для него была не переносима, он метался, не находил себе места. Вот в один из таких острых приступов тоски Мандельштам и написал это трагическое стихотворение.
Как ужасно здесь чувство бессилия! Вот, на глазах задыхается человек, ему не хватает воздуха, а ты только смотришь и страдаешь за него и вместе с ним, не имея права даже подать виду. В этом стихотворении узнаёшь внешние приметы города. На стыке нескольких улиц – Мясной Горы, Дубницкой и Семинарской Горы – действительно стояла водокачка (маленький кирпичный домик с окошком и дверью), был и деревянный короб для стока воды, и всё равно люди расплёскивали её, кругом всё обледенело.
И в яму, и в бородавчатую темь
Скольжу к обледенелой водокачке
И, спотыкаюсь, мёртвый воздух ем.
И разлетаются грачи в горячке,
А я за ними ахаю, крича
В какой-то мёрзлый деревянный короб…
"В эти дни я как-то пришла к Мандельштамам", – вспоминает Наталья Штемпель. – "Мой приход не вызвал обычного оживления. Не помню кто, Надежда Яковлевна или Осип Эмильевич сказал: "Мы решили объявить голодовку". Мне стало страшно. Возможно, видя моё отчаяние, Осип Эмильевич начал читать стихи. Сначала свои стихи, потом Данте. И через полчаса уже не существовало ничего в мире, кроме всесильной гармонии стихов".
Только такой чародей, как Осип Эмильевич, умел увести в другой мир. Нет ни ссылки, ни Воронежа, ни этой убогой комнаты с низким потолком, ни судьбы отдельного человека. Необъятный мир чувства, мысли, божественной, всесильной музыки слов захватывает целиком, и кроме него ничего не существует. Чита он стихи неповторимо, у него был очень красивый голос, грудной, волнующий, с поразительным богатством интонаций и с удивительным чувством ритма. Читал он часто с какой-то нарастающей интонацией. И, кажется, это невыносимо, невозможно выдержать этого подъёма, взлёта, ты задыхаешься, у тебя перехватывает дыхание, и вдруг на саамом предельном объёме голос разливается широкой, свободной волной. Трудно представить человека, который умел бы так уходить от своей судьбы, становясь духовно свободным. Эта свобода духа поднимала его над всеми обстоятельствами жизни, и это чувство передавалось другим.
Анна Ахматова, которая навестила поэта в изгнании в феврале 1936 года, так передала своё впечатление от его жизни в известном стихотворении "Воронеж", посвященном Мандельштаму:
А в комнате опального поэта
Дежурит страх и муза в свой черёд.
И ночь идёт, которая наведает рассвета.
А ведь она побывала здесь тогда, когда ещё существовали какие-то связи с писательскими организациями. Мандельштам, рассказывая о приезде Анны Ахматовой, смеясь говорил: "Анна Андреевна обиделась, что я не умер". Он, оказывается, дал ей телеграмму, что при смерти. И она приехала, осталась верной старой дружбе.
"Наше благополучие кончилось осенью 1936 года, когда мы вернулись из Задонска. Радиокомитет упразднили, централизовав все передачи, не оказалось и работы в театре, газетная работа тоже отпала. Рухнуло всё сразу", – писала Надежда Яковлевна. Мандельштамы оказались в изоляции.
В апреле 1937 года Мандельштам писал Корнею Ивановичу Чуковскому: "Я поставлен в положение собаки, пса… Меня нет. Я – тень. У меня только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство… Нового приговора к ссылке я не вынесу. Не могу".
В апреле в областной газете "Коммуна" появилась статья, направленная против Мандельштама. Несколько позже, в том же 1937 году, в первом номере альманаха "Литературный Воронеж", выпад против Мандельштама был ещё более резким.
1 мая 1938 года в Саматихе, в доме отдыха, куда получили путёвки Мандельштамы, Осип Эмильевич был арестован вторично.
9 сентября (т.е. через четыре месяца) Мандельштам был отправлен в лагерь. На этот раз Надежда Яковлевна уже не предполагала его сопровождать. Через Шуру, брата Мандельштама, она получила письмо от Осипа Эмильевича из пересылочного лагеря под Владивостоком с просьбой выслать посылку. Она сделала это сразу, но Осип Эмильевич ничего не успел получить. Деньги и посылка вернулись с пометкой: "За смертью адресата".
Писал Осип Эмильевич много, и никакие превратности судьбы не являлись препятствием для напряжённой творческой работы, он буквально горел и, как это ни парадоксально, был по-настоящему счастлив.
ЛИТЕРАТУРА.
1. Аксаков А. Осип Эмильевич Мандельштам. - С.112-131.
2. Новый мир. - 1987. - №10.
3. Огонёк. - 1988. - №11.
4. Русская литература ХХ века (под ред. Прониной Е.П.). - М., -1994. - С.91-106.
5. Карпов А. Осип Эмильевич Мандельштам. - М.
6. Русская литература ХХ века (под ред. Батакова Л.П.). - М.,- 1993.
www.referatmix.ru
Среди множества удивительных историй великих соотечественников биография Осипа Мандельштама хоть и не выделяется особой насыщенностью, но всё же запоминается благодаря своему трагизму. За свою недолгую жизнь он стал свидетелем двух революций, что отразилось не только на его мировоззрении, но и на стихотворениях. Помимо них, творчество Осипа Мандельштама включает в себя прозу, многочисленные эссе, очерки, переводы и литературную критику.
Осип Эмильевич Мандельштам, еврей по происхождению, родился в январе 1891 года в столице Польши, которая в те времена была закреплена за Россией. Практически сразу после появления на свет сына семья переезжает в Петербург. Эмилий Вениаминович, отец мальчика, зарабатывал на жизнь перчаточным делом, а также в качестве купца состоял в первой гильдии, благодаря чему занимал неплохое положение в обществе. А мать, Флора Вербловская, занималась музыкой, любовь к которой от неё унаследовал и младший Мандельштам. Осип Эмильевич в период с 1900 г. по 1907 г. обучался в престижном Тенишевском училище, образование в котором когда-то получил Набоков. После окончания учебы родители отправляют сына в Париж, а позднее - в Германию (благодаря финансовой обеспеченности). В Сорбонне он посещает множество лекций, знакомится с французской поэзией и встречает своего будущего друга - Николая Гумилёва.
К несчастью, семья Мандельштамов разоряется к 1911 году, и Осип возвращается в Санкт-Петербург. В том же году он зачислен в Петербургский университет на историко-филологический факультет, однако ему так и не удаётся пройти обучение до конца из-за легкомысленности, и в 1917 году его отчисляют. В этот период его политические симпатии были отданы левым эсерам и социал-демократам. Он также активно проповедует марксизм. Творчество Осипа Мандельштама формируется ещё во французский период жизни, а первые стихотворения увидели свет в 1910 году в журнале «Аполлон».
Так уж принято, что поэтам всегда необходимы единомышленники и принадлежность к некоему течению. Группа «Цех поэтов» состояла из таких известных личностей, как Гумилёв, Ахматова, Сергей Городецкий, и, конечно же, собрания зачастую посещал Мандельштам. Осип Эмильевич в свои ранние годы тяготел к символизму, однако позднее стал последователем акмеизма, как и его ближайшие друзья из клуба. Зерном этого течения являются ясные, отчётливые образы и реализм. Таким образом, в 1913 году первый сборник стихотворений Мандельштама под названием «Камень» вобрал в себя именно дух акмеизма. В те же годы он выступает публично, посещает «Бродячую собаку», а также знакомится с Блоком, Цветаевой и Лившицем.
Биография Осипа Мандельштама в этот период является весьма бурной. Когда начинается Первая мировая война, из-за проблем со здоровьем на фронт поэт не попадает. А вот революция 1917 года очень ясно отразилась в его лирике. Его мировоззренческие и политические взгляды вновь меняются, теперь уже в пользу большевиков. Он пишет множество стихотворений, направленных против царя и армии. В этот период он обретает всё большую известность и успех, активно ездит по стране и печатается во множестве изданий. Неизвестные причины побуждают его к переезду в Киев, где в тот момент проживала будущая жена Осипа Мандельштама, Надежда Хазина. До брака, заключённого в 1922 году, он успевает пожить какое-то время в Крыму, где его арестовывают по подозрению в большевистской разведке. Спустя год после освобождения судьба направляет его в Грузию. Однако и там поэта ждёт неприятный сюрприз. Его снова сажают за решётку, но благодаря стараниям местных коллег ему удаётся быстро освободиться.
Сразу же после отбытия заключения в Грузии биография Осипа Мандельштама вновь возвращает его в родной Петроград. Его отношение к революции находит своё отражение в следующем сборнике стихов под названием Tristia, который издаётся в 1922 году в Берлине. Тогда же он связывает себя священными узами с Надеждой Яковлевной. В произведениях того времени царит сладостный трагизм, сопровождаемый тоской по расставаниям с ценностями, людьми и местами. После этого поэт Осип Мандельштам уходит в глубокий и затяжной поэтический кризис, поначалу радуя почитателей лишь редкими стихами, в которых выражает прискорбие по поводу гибели старой культуры. А в пятилетний период (с 1925 по 1930 г.) и вовсе ничего не пишет, помимо прозы. Чтобы хоть как-то прожить в суровых условиях, он занимается переводами. Третий и последний сборник с простым названием «Стихотворения» выходит в 1928 году. В этом ему очень способствует Бухарин, который занимает далеко не последнее место в Кремле. Однако сторонники Сталина, активно набирающего силу, ищут любые поводы, чтобы подставить поэта.
Биография Осипа Мандельштама в 30-е годы заносит его вместе с женой на Кавказ, что также не обошлось без помощи и хлопот Бухарина. Это, скорее, является поводом укрыться от преследования, чем отдыхом. Поездки помогают Осипу Эмильевичу вернуть интерес к поэзии, результатом чего становится сборник очерков «Поездка в Армению», которые, однако, были отвергнуты идеологией. Спустя 3 года поэт возвращается домой. Его взгляды вновь претерпевают изменения, а разочарование в ранее почитаемом коммунизме полностью заслоняет его разум. Из-под его пера выходит скандальная эпиграмма «Кремлёвский горец», которую он зачитывает любопытной публике. Среди этих людей находится доносчик, который спешит доложить Сталину. В 1934 году Осипа ждёт очередной арест и ссылка в Пермский край, куда его сопровождает верная жена. Там он пытается совершить самоубийство, но попытка оборачивается неудачей. После этого супругов отсылают в Воронеж. Именно там были написаны лучшие и последние стихотворения с подписью «Осип Мандельштам», биография и творчество которого обрываются в 1938 году.
В 1937 году поэт с женой возвращается в Москву. Однако спустя год его вновь арестовывают в Саматихе. Его приговаривают к пяти годам в исправительных лагерях. К сожалению, он заболевает тифом, трудясь где-то под Владивостоком, в результате чего и умирает. Большинство его стихотворений дошли до наших дней благодаря стараниям супруги. Во время путешествий и ссылок она прятала произведения мужа или заучивала наизусть. Похоронен Мандельштам в братской могиле.
fb.ru
Когда-то Баратынский назвал счастливыми живописца, скульптора, музыканта:
Резец, орган, кисть! Счастлив, кто в леком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Поэзия, увы, в этот маленький список не зачислена. Если даже нам обратить внимание на то, как долго живут художники, какое им даровано долголетие. Например, Тициан прожил 100 лет, Микеланджело жил 89 лет, Матисс – 85 лет, Пикассо – 92 лет…
И всё-таки не будем огорчаться. Ведь именно им поэзии, прозе дана великая способность проникнуть в глубину человеческой души, постигнуть трагедию мира, взвалить на свои плечи все тяготы, всю боль, всю скорбь.
И при этом не отчаяться, не отступить, не сдаться. Мало того! В борьбе с историческим, общественным и личным роком поэзия нашла в себе силы (особенно русская поэзия 20 века) обрести и радость и счастье…
Двадцатый век принёс человеку неслыханные страдания, но в этих испытаниях научил его дорожить жизнью, счастьем: начинаешь ценить то, что вырывают из рук.
Характерно, что не в 30-е годы, в эпоху страшного давления государства на человека, а в куда более лёгкие времена – в 70-е – проник в нашу поэзию дух уныния, отрицания. разочарования. “Весь мир – бардак” – таков немудрёный лозунг, предложенный этой поэзией человеку.
Оглядываясь назад, на 20-й век, хочется сказать, что в России он прошёл не только “под знаком понесённых утрат”, но и под знаком приобретений. Не материальные ценности накопили мы, не благополучие, не уверенность в себе, “не полный гордого доверия покой”, - мы накопили опыт. Исторический, человеческий. Думать иначе – значит предать наших друзей, ушедших из жизни в эту эпоху, помогавших нам справиться с ней.
Цель написания моего реферата - рассказать о человеке, прожившего трудную, но вместе с тем прекрасную жизнь, оставив в наследие лучшую часть себя в своих стихах, которые истинные ценители поэзии часто называли гениальными.
Творчество Осипа Мандельштама принято относить к поэзии “Серебряного века”. Эта эпоха отличалась своей сложной политической и общественной ситуацией. Как и каждый из поэтов “Серебряного века”, Мандельштам пытался мучительно найти выход из тупика, создавшегося на рубеже веков.
Осип Эмильевич Мандельштам родился в Варшаве в ночь с 14 на 15 января 1891 года. Но не Варшаву, а другую европейскую столицу – Петербург, считал он своим городом – “родимым до слёз”. Варшава не была родным городом и для отца поэта, Эмилия Вениаминовича Мандельштама, далёкого от преуспевания купца, то и дело ожидавшего, что его кожевенное дело вот-вот кончится банкротством. Осенью в 1894 году семья переехала в Петербург. Впрочем, раннее детство поэта прошло не в самой столице, а в 30 километрах от неё – в Павловске.
Воспитанием сыновей занималась мать, Флора Вербловская, выросшая в еврейской русскоязычной семье, не чуждая традиционных для русской интеллигенции интересов к литературе и искусству. У родителей хватило мудрости отдать своего созерцательного и впечатлительного старшего сына в одно из лучших в Петербурге учебных заведений – Тенишевское училище. За семь лет обучения ученики приобретали большой объём знаний, чем даёт в среднем современный 4-ёх летний колледж.
В старших классах училища кроме интереса к литературе, развился у Мандельштама ёще один интерес: молодой человек пробует читать “Капитал”, изучает “Эрфуртскую программу” и произносит пылкие речи в массовке.
По окончании Тенишевского училища Мандельштам осенью 1907 года едет в Париж – Мекку молодых артистически настроенных интеллектуалов.
Прожив в Париже немногим более полугода, он возвращается в Петербург. Там истинной удачей для него было посещение “Башни” В. Иванова – знаменитого салона, где собиралось в лице наилучших своих представителей литературное, артистическое, философское и даже мистическая жизнь столицы империи. Здесь В. Иванов читал курс по поэтике, и здесь же Мандельштам мог познакомиться с молодыми поэтами, ставшими спутниками его жизни.
В то время, когда летом 1910 года Мандельштам жил в Целендорфе под Берлином, петербургский журнал “Аполлон” напечатал пять его стихотворении. Эта публикация была его литературным дебютом.
Сам факт первой публикации именно в “Аполлоне” является многозначительным в биографии Мандельштама. Уже первая публикация способствовала его литературной известности. Обратим внимание, что литературный дебют состоялся в год кризиса символизма, когда наиболее чуткие из поэтов чувствовали в атмосфере эпохи “новый трепет”. В символических стихах Мандельштама, напечатанных в “Аполлоне”, уже угадывается будущий акмеизм. Но понадобилось ещё полтора года, чтобы в своих основных чертах эта школа полностью сложилась.
Время, предшествующие выходу первой книге поэта (“камень” 1930 год), возможно счастливейшее в его жизни. Этому маленькому сборнику(25 стихотворений) суждено было оказаться одним из выдающихся достижений русской поэзии. В ранних стихах Мандельштама-символиста Н. Гумилёв отмечал хрупкость вполне выверенных ритмов, чутьё к стилю, кружевную композицию, но более всего Музыку, которой поэт готов принести в жертву даже саму поэзию. Такая же готовность идти до конца в раз принятом решении видна в акмеистических стихах “Камня”. “Здания он любит так же, -писал Гумилёв, -как другие поэты любят горе или море. Он подробно описывает их, находит параллели между ними и собой, на основании их линий строит мировые теории. Мне кажется, это самый удачный подход…” Впрочем, за этой удачей видны прирождённые свойства поэта: его грандиозное жизнелюбие, обострённое чувство меры, одержимость поэтическим словом.
Как и большинство русских поэтов, Мандельштам откликнулся в стихах на военные события 1914 – 1918 гг. Но в отличие от Гумилёва, видевшего в мировой войне мистерию духа и пошедшего на фронт добровольца, Мандельштам видел войне несчастье. От службы он был освобождён по болезни ( астенический синдром ). О своём отношении к войне он сказал одному из наших мемуаристов: “Мой камень не для этой пращи. Я не готовился питаться кровью. Я не готовил себя на пушечное мясо. Война ведётся помимо меня”.
Напротив, революция в нём как в человеке, и как в поэте вызвала грандиозный энтузиазм – вплоть до потери умственного равновесия. “Революция была для него огромным событием”, - вспоминала Ахматова.
Кульминационным событием его жизни было столкновение с чекистом Яковом Блюмкиным. Склонный к драматическим эффектам Блюмкин расхвастался своей неограниченной властью над жизнью и смертью сотен людей и в доказательство вынул пачку ордеров на арест, заранее подписанных шефом ЧК Дзержинским. Стоило Блюмкину вписать в ордер любое имя, как жизнь ни о чём не подозревавшего человека была решена. “И Мандельштам, который перед машинкой дантиста дрожит, как перед гильотиной, вдруг вскакивает, подбегает к Блюмкину, выхватывает ордера, рвёт их на куски”, - писал Г. Иванов. В этом поступке весь Мандельштам – и человек, и поэт.
Годы гражданской войны проходят для Мандельштама в разъездах. Около месяца живёт он в Харькове; в апреле 1919 года приезжает в Киев. Там он был арестован контрразведкой Добровольческой Армии. На этот раз Мандельштама выручили из-под ареста поэты-киевляне и посадили его в поезд, идущий в Крым.
В Крыму Мандельштам был опять арестован – столь необоснованно и случайно, как и в первый раз, однако с той разницей, что теперь его арестовала врангельская разведка. Далёкий от власть имущих любой масти, нищий и державшийся независимым, Мандельштам вызывал недоверие со стороны любых властей. Из Тифлиса Мандельштам пробирается в Россию, в Петроград. Об этом четырёхмесячном пребывании в родном городе – с октября 1920 по март 1921 года – написано много воспоминаний. Ко времени отъезда из Петрограда уже был закончен второй сборник стихотворений “Tristia” – книга, принёсшая её автору мировую известность.
Летом 1930 года он отправился в Армению. Приезд туда был для Мандельштама возвратом к историческим источникам культуры. Цикл стихотворений “Армения” вскоре был напечатан в московском журнале “Новый мир”. О впечатлении, производимым стихами, писала Е. Тагер: “Армения возникала перед нами, рождённая в музыке и свете”.
Жизнь была наполнена до предела, хотя все 30–е годы это была жизнь на грани нищеты. Поэт часто находился в нервном, взвинченном состоянии, понимая, что принадлежит к другому веку, что в этом обществе доносов и убийств он настоящий отщепенец. Живя в постоянном нервном напряжении он писал стихотворения одно лучше другого – и испытывал острый кризис во всех аспектах своей жизни, кроме самого творчества.
Во внешней жизни один конфликт следовал за другим. Летом 1932 года живший по соседству писатель С. Бородин оскорбил жену Мандельштама. Мандельштам написал жалобу в Союз писателей. Состоявшийся суд чести вынес решение, не удовлетворительное для поэта. Конфликт долго оставался неизжитым. Весной 1934 года, встретив в издательстве писателя А. Толстого, под председательством которого проходил “суд чести”, Мандельштам дал ему пощёчину со словами: “Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены”.
В мое 1934 года его арестовали за антисталинскую, гневную, саркастическую эпиграмму, которую он неосторожно читал своим многочисленным знакомым.
Нервный, истощённый, на следствии он держался очень не стойко и назвал имена тех, кому читал эти стихи о Сталине, сознавая, что ставит невинных людей в опасное положение. Вскоре последовал приговор: три года ссылки в Чердынь. Он жил здесь с сознанием, что в любой момент за ним могут прийти и увести на расстрел. Страдая галлюцинациями, в ожидании казни, он выбросился из окна, расшибся и сломал плечо. Подробности этих дней мы находим в воспоминаниях А. Ахматовой: “Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место. Неизвестно, кто повлиял на Сталина – может быть, Бухарин, написавший ему: “Поэты всегда правы, история за них”. Во всяком случае, участь Мандельштама была облегчена: ему позволили переехать из Чердыни в Воронеж, где он провёл около трёх лет.
Воронежский период характеризуется необыкновенным подъёмом творческой энергии. А. Ахматова говорила, что простор, широта, глубокое дыхание проявились именно в стихах воронежского цикла. Контраст художественных достижений и повседневности в этот период разителен.
В мае 1937 года срок ссылки кончился. По приезде в Москву строил планы на будущее, радовался жизни. Но уже через несколько дней столкнулся с московскими порядками: из-за судимости в столице ему оставаться не разрешили – не позволили поселиться в своей собственной квартире. В начале июня гонимый поэт со своей женой поселился в Савёлово, посёлке на Волге. Он не мог знать, что ему остался только один год бродяжнической жизни до чуть более полугода в аду сталинских тюрем, этапов и транзитных лагерей.
В последний год жизни Мандельштам часто ездил в Москву, пытался найти работу, но все двери для него уже были закрыты. “Нам не на что было жить, - вспоминала Надежда Мандельштам, - и мы вынуждены были ходить по людям и просить помощи”.
В марте 1938 года с помощью Литературного фонда Мандельштам получил путёвку в дом отдыха. Он взял с собой книги – Данте, Пушкина, Хлебникова. Жилось ему там спокойно: чтение, прогулки на лыжах. Утром второго мая его разбудил стук в дверь. Мандельштам отворил, на пороге стояли двое в военной форме, которые предъявили ему ордер на арест…
Осуждён на пять лет исправительно-трудовых лагерей по обвинению в контрреволюционной деятельности.
Умирал поэт мучительно страшно. “Свет падал в ноги поэта – он лежал, как в ящике, в тёмной глубине нижнего ряда сплошных двухэтажных нар. Рукавицы давно украли: для краж там нужна была только наглость – воровали среди бела дня. Время от времени пальцы рук двигались, щёлкали, как кастаньеты, и ощупывали пуговицу, петлю, дыру на бушлате и снова останавливались…
Жизнь входила в него и выходила, и он умирал. Он вовсе не устал жить…, он верил в бессмертие своих стихов. Он писал и прозу – плохую, писал статьи. Но только в стихах он нашёл кое-что новое для поэзии, важное, как казалось ему всегда. Вся его прошлая жизнь была литературной книгой, сказкой, сном, и только настоящий день был подлинной жизнью…
К вечеру он умер.
Но списали его на два дня позднее – изобретательным соседям его удавалось при раздаче хлеба двое суток получать хлеб на мертвеца, мертвец поднимал руку, как кукла-марионетка.”
На земле нет могилы Мандельштама. Есть лишь где-то котлован, куда в беспорядке сброшены тела замученных людей, среди них, по-видимому, лежит и Поэт, как его звали в лагере. Хотя из других источников можно узнать, что могила Мандельштама уже найдена, но это лишь догадки и предположения.
Первый свой поэтический сборник, вышедший в 1913 году, Мандельштам назвал “Камень”; и состоял он 23 стихотворений. Но признание к поэту пришло с выходом второго издания “Камня” в 1916 году, в который уже было включено 67 стихотворений. О книге в большинстве восторженно писали многие рецензенты, отмечая “ю велирное мастерство”, “чеканность строк”, “безупречность формы”, “отточенность стиха”, “несомненное чувство красоты”. Были, правда, и упрёки в холодности, преобладании мысли, сухой рассудочности. Да, этот сборник отмечается особой торжественностью, готической архитектурностью строк, идущей от увлечения поэтом эпохой классицизма и Древним Римом.
Не в пример другим рецензентам, упрекавшим Мандельштама в несостоятельности и даже подражании Бальмонту, Н. Гумилёв отметил именно самобытность и оригинальность автора: “Его вдохновителями были только русский язык…да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль…”
Слова эти тем более удивительны, что этнически Мандельштам не был русским.
Настроение “Камня” минорное. Рефрен большинства стихотворений – слово “печаль”: “О вещая моя печаль”, “невыразимая печаль”, “Я печаль, как птицу серую, в сердце медленно несу”, “Куда печаль забилась, лицемерка…”
И удивление, и тихая радость, и юношеская тоска – всё это присутствует в “Камне” и кажется закономерным и обычным. Но есть здесь и два-три стихотворения невероятно драматической, лермонтовской силы:
…Небо тусклое с отсветом странным -
Мировая туманная боль-
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.
Во втором большом сборнике “Tristia”, как и в “Камне”, большое место занимает тема Рима, его дворцов, площадей, впрочем, как и Петербурга с его не менее роскошными и выразительными зданиями.
В этом сборнике есть цикл и любовных стихотворений. Часть из них посвящена Марине Цветаевой, с которой по свидетельству некоторых современников, у Мандельштама был “бурный роман”.
Не следует думать, что “романы” Мандельштама походили на игру “трагических страстей”. Влюблённость, как отмечали многие, почти постоянное свойство Мандельштама, но трактуется оно широко, - как влюблённость в жизнь. Вдова поэта в воспоминаниях и Ахматова в “Листках из дневника” довольно подробно рассказали о “донжуанском” списке Мандельштама. Сам этот факт говорит о том, что любовь для поэта – всё равно что поэзия.
Любовная лирика для Мандельштама светла и целомудренна, лишена трагической тяжести и демонизма. Вот одно из них посвящено актрисе Александринского театра О. Н. Арбениной – Гильденбранд, к которой поэт испытал огромное чувство:
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что предал солёные нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие древние срубы!
Несколько стихотворений Мандельштам посвятил А. Ахматовой. Надежда Яковлевна пишет о них: “Стихи Ахматовой – их пять… - нельзя причислить к любовным. Это стихи высокой дружбы и несчастья. В них ощущение общего жребия и катастрофы”.
Мандельштам влюблялся, пожалуй, до последних лет жизни. Но постоянной же привязанностью, его вторым “я” оставалось беспредельно преданная ему Надежда Яковлевна, его Наденька, как он любовно её называл. Свидетельством влюблённого отношения Осипа Эмильевича к жене могут служить не только письма, но и стихи.
Читатель может подумать, что Мандельштам во все времена писал только о любви, либо о древности. Это не так.
Поэт одним из первых стал писать на гражданские темы. Революция была для него огромным событием, и слово народ не случайно фигурирует в его стихах.
В 1933 году Мандельштам первый и единственный из живущих и признанных в стране поэтов, написал антисталинские стихи и прочёл их не менее чем полутору десяткам людей, в основном писателям и поэтам, которые, услышав их, приходили в ужас и открещивались: “Я этого не слышал, ты мне этого не читал.” Вот одно из них:
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются глазища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полу людей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарит за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
Это стихотворение до недавнего времени хранилось в архивах Госбезопасности и впервые было напечатано в 1963году на Западе, а у нас –только в 1987-м. И это не удивительно. Ведь каким должен быть смелым поэт, решившийся на такой дерзкий поступок.
Многие критики расценивали его антисталинские стихотворения как вызов советской власти, оценивая его смелость, граничащую с сумасшествием, но, я думаю, такое мнение шло от желания видеть поэта с его сложной метафорикой, и как бы не от мира сего. Но Мандельштам был в здравом уме, просто с совершенно искренними чувствами он рисует атмосферу всеобщего страха, сковавшего страну в тот период времени. Это доказывают первые две строки этого стихотворения.
Поэт вовсе не был политиком и никогда не был антисоветчиком, антикоммунистом. Просто Мандельштам оказался инстинктивно прозорливее и мудрее многих, увидев жестокую, разрушавшую судьбы миллионов людей политику кремлёвских властителей. Это просто своеобразное сатирическое обличение зла.
Строка “Его толстые пальцы, как черви, жирны” выразительна, но, возможно, чересчур прямолинейна. А дальше? “И слова, как пудовые гири, верны, тараканьи смеются глазищья и сияют его голенища. В этих строках Мандельштам даёт полное описание “кремлёвского горца”. И как к месту следующая деталь – “сияющие голенища” – непременный атрибут сталинского костюма. И вот пожалуйста – внешний портрет готов.
Психологический портрет в следующих восьми строчках: двумя строками сначала идёт оценка “тонкошеих вождей” – нукеров, окрещённых “полулюдьми”. Трудно придумать более великолепную характеристику для этих, чьи нравственные качества оказались ниже человеческих пределов, людей. Сталин расстреливал их братьев, сажал в тюрьмы жён, и не нашлось ни одного, кто бы восстал и отомстил за себя и за страну.
Читая это стихотворение, мне невольно вспомнилась сказка о царе-самодуре, который постоянно кричал: “Казнить, или повесить, или утопить!” Только здесь, конечно, всё гораздо более зловеще.
Строчка “Что ни казнь у него – то малина”, на мой взгляд, весьма выразительна: здесь и сладострастие от упоения властью, и утоления кровожадности. А строчка “…и широкая грудь осетина” – прямой намёк на происхождение Сталина. А именно на легенду, говорившую об его осетинских корнях. Сталин к тому же вообще намекал, что он чуть ли не русский. Мандельштам с сарказмом говорит о непонятной национальности советского правителя.
Мне понравилось это стихотворение потому что оно бросает вызов политической и социальной жизни России. Я преклоняюсь перед смелостью Мандельштама, который один среди всей толпы, изнемогающей от несчастья, но живущей по принципу – “Нам всё не нравится, но мы терпим и молчим”, высказал всю свою критическую точку зрения на окружающее.
Дата добавления: 15.06.2001
www.km.ru
ПЛАН.
1. Первые творческие годы
· Мандельштам и акмеизм.
· Первая книга стихов.
· "Тристии" – вторая книга.
· Тема любви у Осипа Мандельштама.
· Восприятие Мандельштамом революции и гражданской войны.
2. Проза Мандельштама.
3. Возвращение к стихам.
4. Авторские вечера.
5. Эпиграмма на Сталина.
· Реакция современников.
· Чудо.
6. "Изолировать, но сохранить".
· "Но ведь он же мастер".
· Вымученная "ода Сталину".
· Перелом в душе поэта.
· Попытка оправдать вождя.
7. Воронеж.
· Любимые поэты Мандельштама.
· Любовь к искусству.
· Тревожный январь.
8. Конец благополучия.
· Полная изоляция.
· Второй арест Мандельштама.
· Гибель поэта.
В двадцатых числах октября 1938 года Осип Эмильевич Мандельштам писал брату Александру и жене Надежде Яковлевне: "Дорогой Шура! Я нахожусь – Владивосток, УСВИТЛ, 11 барак. Из Москвы из Бутырок этап 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое, истощён до крайности, исхудал, не узнаваем почти, но посылать деньги, вещи и продукты – не знаю, есть ли смысл. Попробуйте всё-таки. Очень мёрзну без вещей…". Это, видимо, последние дошедшие до нас строки поэта. 27 декабря Осип Эмильевич Мандельштам умер в больничном в пересыльном лагере под Владивостоком. Ему было сорок семь лет. Меньше чем полвека отмерила ему судьба, но тридцать лет жизни он безраздельно посвятил поэзии. Никогда и ни в чём он не изменял своему призванию, поэт предпочитал позицию живущего вместе с людьми, создающего насущно необходимое людям. Наградой ему были гонения, нищета, наконец, гибель. Но оплаченные такой ценой стихи, в течение десятилетий не печатавшиеся, жестоко преследуемые остались жить – и теперь входят в наше сознание, как высокие образцы достоинства, силы человеческого гения.
Осип Эмильевич Мандельштам родился 3 (15) января 1891 года в Варшаве в семье коммерсанта, так и не сумевшего создать состояние. Но родным городом стал для Поэта Петербург: здесь он вырос, окончил одно из лучших в тогдашней России Тенишевское училище. Здесь он пережил революцию 1905 года. Она воспринималась как "слава века" и дело доблести. Первые два стихотворения Мандельштама, напечатанные в училищном журнале в 1907году – по стилю добросовестно народнические, по духу пламенно революционные: "Синие пики обнимутся с вилами и обагрятся в крови…"
К поэзии его толкнули уроки символиста В.В.Гипплуса, который читал в училище русскую словесность. Затем Мандельштам учился на романо-германском отделении филологического факультета университета. Вскоре после этого он покинул город на Неве. Мандельштам ещё будет возвращаться сюда, "в город знакомый до слёз, до прожилок, до детских припухших желез". Встречи со "столицей северной", "Петрополем прозрачным", где "каналов узкие пеналы подо льдом ещё черней", будут частыми в стихах, порождённых и чувством причастности своей судьбы к судьбе родного города, и приклонением перед его красотой.
В 1910 году становится бесспорным "кризис символизма" – исчерпанность политической системы. В1911 году молодые поэты из выучеников символизма, желая искать новые пути, образуют "Цех поэтов" – организацию под председательством Н. Гумилёва и С. Городецкого. В1912 году внутри Цеха поэтов образуется ядро из шести человек, назвавших себя акмеистами. Это были Н. Гумилёв, С. Городецкий, А. Ахматова, О. Мандельштам, М. Зенкевич и В. Нарбут. Более несхожих поэтов трудно было вообразить. Группа просуществовала два года и с началом мировой войны распалась; но Ахматова и Мандельштам продолжали ощущать себя "акмеистами" до конца дней, и у историков литературы слово "акмеизм" всё чаще стало означать совокупность обоих творческих особенностей именно этих двух поэтов.
Акмеизм для Мандельштама – "сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия. Любите существование вещи больше самой вещи и своё бытие больше самих себя – вот высшая заповедь акмеизма". И второе – создание вечного искусства.
Осипу Эмильевичу было очень важно почувствовать себя в кругу единомышленников, хотя бы и очень узком. Он мелькал в Цехе поэтов на дискуссиях и выставках, в богемном подвале "Бродячая собака". Вскинутый хохол, торжественность, ребячливость, задор, бедность и постоянное житьё взаймы – таким он запомнился современникам. В 1913 году он печатает книжку стихов, в 1916 году она переиздаётся, расширенная вдвое. Из ранних стихов книгу вошла лишь малая часть – не о "вечности, а о милом и ничтожном". Книга вышла под заглавием "Камень". Архитектурные стихи – сердцевина мандельштамовского "Камня". Именно там акмеический идеал высказан как формула:
Но чем внимательней, твердыняNotre-Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам.
Последние стихотворения "Камня" писались уже в начале мировой войны. Как и все, Мандельштам встретил войну восторженно, как все, разочаровался через год.
Революцию он принял безоговорочно, связывая с ней представления о начале новой эры – эры утверждения социальной справедливости, подлинного обновления жизни.
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий
Скрипучий поворот руля.
Земля плывёт. Мужайтесь, мужики,
Как плугом, океан деля.
Мы будем помнить в житейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
Зимой 1919 года открывается возможность поехать на менее голодный юг; он уезжает на полтора года. Первой поездке он посвятил потом очерки "Феодосия". По существу именно тогда решался для него вопрос: эмигрировать или не эмигрировать. Эмигрировать он не стал. А о тех, кто предпочёл эмиграцию, он писал в двусмысленном стихотворении "Где ночь бросает якоря…": "Куда летите вы? Зачем от древа жизни вы отпали? Вам чужд и страшен Вифлеем, И яслей вы не увидали…"
Весной 1922 года Мандельштам возвращается с юга и поселяется в Москве. С ним молодая жена, Надежда Яковлевна. Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна были совершенно неразделимы. Она была вровень своему мужу по уму, образованности, огромной душевной силе. Она, безусловно, являлась моральной опорой для Осипа Эмильевича. Тяжёлая трагическая его судьба стала и её судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла его так, что, казалось, иначе и не могло быть. "Осип любил Надю невероятно и неправдоподобно", – говорила Анна Ахматова.
Осенью 1922 года в Берлине выходит маленькая книжка новых стихов "Тристии". (Мандельштам хотел назвать её "Новый камень".) В1923 году она переиздаётся в изменённом виде в Москве под заглавием "Вторая книга" (и с посвящением Наде Хазиной). Стихи "Тристий" резко непохожи на стихи "Камня". Это новая вторая поэтика Мандельштама.
В стихотворении "На розвальнях…" тема смерти вытеснила тему любви. В стихах о любимом голосе в телефоне ("Твоё чудесное произношение…") являются неожиданные строки: "пусть говорят: любовь крылата, – смерть окрылённее стократ". Тема смерти пришла к Мандельштаму тоже из собственного душевного опыта: в 1916 году умерла его мать. Просветляющий вывод лишь стихотворение "Сестры – тяжесть и нежность…": жизнь и смерть круговорот, роза рождается из земли и уходит в землю, а память о своём единичном существовании она оставляет в искусстве.
Но гораздо чаще и тревожнее пишет Мандельштам не о смерти человека, а о смерти государства. Эта поэтика была откликом на катастрофические события войны и революции. Три произведения подводят итог этому революционному периоду творчества Мандельштама – три и ещё одно. Прологом служит маленькое стихотворение "Век":
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Веку перебили спинной хребет, связь времён прервана, и это грозит гибелью не только старому веку, но и новорожденному.
Из современников Мандельштама, может быть, один только Андрей Платонов мог уже тогда столь же остро ощутить трагедию эпохи, когда котлован, что готовился под строительство величественного здания социализма, становился для многих работающих там могилой. Среди поэтов Мандельштам был едва ли не единственным, кто так рано смог рассмотреть опасность, угрожающую человеку, которого без остатка подчиняет себе время. "Мне на плечи кидается век-волкодав, Но чем же не волк я по крови своей…" Что же в эту эпоху происходит с человеком? Отделять свою судьбу от судьбы народа, страны, наконец, от судеб современников Осип Эмильевич не хотел. Он твердил об этом настойчиво и громко:
Пора вам знать: я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать! –
Ручаюсь вам, себе свернёте шею!
В жизни Мандельштам не был ни борцом, ни бойцом. Ему ведомы были обычные человеческие чувства, и среди них – чувство страха. Но, как подметил умный и ядовитый В. Ходасевич, в поэте уживалась "заячья трусость с мужеством почти героическим". Что касается стихов, то в них обнаруживается лишь то свойство натуры поэта, что названо последним. Поэт не был мужественным человеком в расхожем смысле слова, но упорно твердил:
Чур! Не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать!
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Мы умрём, как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи!
Однако тщетно искать в поэзии Мандельштама единообразное отношение к событиям 17-го года. Да и вообще, определённые политические мнения встречаются у поэтов редко: они воспринимают реальность слишком по-своему, особым чутьём. Мандельштам считал противоречивость непременным свойством лирики.
Между 1917 и 1925 годами мы можем расслышать в поэзии Мандельштама несколько противоречивых голосов: тут и роковые предчувствия, и мужественное приятие "скрипучего руля", и всё более щемящая тоска по ушедшему времени и золотому веку.
В первом стихотворении, навеянном февральскими событиями, Мандельштам прибегает к посредству исторического символа: коллективный портрет декабриста, соединяющий черты античного героя, немецкого романтика и русского барина, несомненно, дань бескровной революции:
Тому свидетельство языческий Сенат –
Сии дела не умирают.
Но уже проскальзывает беспокойство за будущее:
Ещё волнуются живые голоса
О сладкой вольности гражданства!
Но жертвы не хотят слепые небеса:
Вернее труд и постоянство.
Этому тревожному чувству было суждено вскоре оправдаться. Гибель эсера, комиссара Линде, убитого толпой взбунтовавшихся казаков, вдохновила Мандельштама на гневные стихи, где "октябрьскому времёнщику" Ленину, готовящему "ярмо насилия и злобы", противопоставляются образы чистых героев – Керенского (Уподобленного Христу!) и Линде, "свободного гражданина, которого вела Психия".
И если для других восторженный народ
Венки сбивает золотые –
Благославить тебя в далёкий ад сойдёт
Столпами лёгкими Россия.
Ахматова, в отличие от большинства поэтов, ни на минуту не соблазнилась опьянением свободы: за "весёлым, огненным мартом" (З. Гиппиус) она предчувствовала роковой исход похме лья. Обращаясь к современной Касандре, Мандельштам восклицает:
И в декабре семнадцатого года
Всё потеряли мы, любя… –
И, в свою очередь, становясь глашатаем бедствий, предрекает будущую трагическую судьбу "царскосельской весёлой грешнице":
Когда-нибудь в столице малой,
На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.
Мандельштам отказывается от пассивного восприятия революции: он как бы даёт на неё согласие, но без иллюзий. Политическая тональность – впрочем у Мандельштама она всегда меняется. Ленин уже не "октябрьский времёнщик", а "народный вождь, который в слезах берёт на себя роковое бремя" власти. Ода служит продолжением плачу над Петербургом, она воспроизводит динамический образ идущего ко дну корабля, но и ему отвечает. По примеру пушкинского "Пира во время чумы" поэт строит своё стихотворение на контрасте немыслимого прославления:
Прославим, братья, сумерки свободы, –
Великий сумеречный год.
Прославим власти сумеречное бремя,
Её невыносимый гнёт.
Прославляется непрославимое. Встающее солнце невидимо: оно скрыто ласточками, связанными "в легионы боевые", "лес тенёт" обозначает упразднение свобод. Центральный образ "корабля времени" – двойственен, он идёт ко дну, в то время как земля продолжает плыть. Мандельштам принимает "огромный неуклюжий, скрипучий поворот руля" из "сострадания к государству", как он объяснит впоследствии, из солидарности с этой землёй, когда бы её спасение стоило бы "десяти небес".
Несмотря на эту двойственность и неясность, ода вносит новое измерение в русскую поэзию: активное отношение к миру независимо от политической установки.
Сведя этот расчёт со временем, замолкает: после "1 января" – за два года четыре стихотворения, а потом пятилетнее молчание. Он переходит на прозу: в 1925 году появляются воспоминания "Шум времени" и "Феодосия" (тоже сведение счётов со временем), в 1928 году – повесть "Египетская марка". Стиль этой прозы продолжает стиль стихов: такая же кратность, такая же предельная образная нагрузка каждого слова.
С 1924 года поэт живёт в Ленинграде, с 1928 года – в Москве. На жизнь приходится зарабатывать переводами: 19 книг за 6 лет, не считая редактур. Пытаясь спастись от этой обессиливающей работы, он уходит работать в газету "Московский комсомолец". Но оказывается ещё тяжелее.
С возвращением к стихам Мандельштам вернул себе чувство личной значимости. Зимой 1932-33 годов прошло несколько его авторских вечеров, "старая интеллигенция" принимала его с почётом; Пастернак говорил: "Я завидую вашей свободе". За десять лет Осип Эмильевич очень постарел и молодым слушателям казался "седобородым патриархом". С помощью Бухарина он получает пенсию и заключает договор на двухтомное собрание сочинений (которого так и не вышло).
Но это только подчёркивало его несовместимость с тоталитарным режимом в литературе. Редкая удача – получение квартиры – вызывает у него порыв к некрасовскому бунту, потому что квартиры дают только приспособленцам. Нервы его все в напряжении, в стихах сталкиваются "до смерти хочется жить" и "я не знаю, зачем я живу", он говорит: "теперь каждое стихотворение пишется так, будто завтра смерть". Но он помнит: смерть художника есть "высший акт его творчества", об этом он писал когда-то в "Скрябине и христианстве". Толчком послужило стечение трёх обстоятельств 1933 года. Летом в Старом Крыму он видел моровой голод, последствие коллективизации, и это всколыхнуло эсеровское народолюбие.
Теперь, в ноябре 1933 года Осип Мандельштам написал небольшое, но смелое стихотворение, с которого начался его мученический путь по ссылкам и лагерям.
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца, –
Там припомнят кремлёвского горца
Его толстые пальцы, как червы, жирны,
А слова, как пудовые гири верны.
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг его сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычит.
Как подковы куст за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него, – то малина
И широкая грудь осетина.
Эту эпиграмму на Сталина читает он под великим секретом не менее, чем четырнадцати лицам. "Это самоубийство", – сказал ему Пастернак и был прав. Это был добровольный выбор смерти. Анна Ахматова на всю жизнь запомнила, как Мандельштам вскоре после этого сказал ей: "Я к смерти готов". В ночь с 13 на 14 мая Осип Эмильевич был арестован.
Друзья и близкие поэта поняли, что надеяться не на что. Осип Мандельштам говорил, что с момента ареста он всё время готовился к расстрелу: "Ведь это у нас случается и по меньшим поводам". Следователь прямо угрожал расстрелом не только ему, но и всем сообщникам. (Т.е. тем, кому Мандельштам прочёл стихотворение).
И вдруг произошло чудо.
Мандельштама не только не расстреляли, но даже не послали "на канал". Он отделался сравнительно лёгкой ссылкой в Чердынь, куда вместе с ним разрешили выехать его жене. А вскоре и эта ссылка была отменена. Мандельштамам было разрешено поселиться где угодно, кроме двенадцати крупнейших городов. Осип Эмильевич и Надежда Константиновна наугад назвали Воронеж.
Причиной "чуда" была фраза Сталина: "Изолировать, но сохранить".
Надежда Яковлевна считает, что тут возымели своё действие хлопоты Бухарина. Получив записку от Бухарина, Сталин позвонил Пастернаку. Сталин хотел получить от него квалифицированное заключение о реальной ценности поэта Осипа Мандельштама. Он хотел узнать, как котируется Мандельштам на поэтической бирже, как ценится он в своей профессиональной среде.
Мандельштам говорит жене: "Поэзию уважают только у нас. За неё убивают. Только у нас. Больше нигде…"
Уважение Сталина к поэтам проявлялось не только в том, что поэтов убивали. Он прекрасно понимал, что мнение о нём потомков во многом будет зависеть от того, что о нём пишут поэты.
Узнав, что Мандельштам считается крупным поэтом, он решил до поры до времени его не убивать. Он понимал, что убийством поэта действие стихов не остановишь. Убить поэта – пустяки. Сталин был умнее. Он хотел заставить Мандельштама написать другие стихи. Стихи, возвеличивающие Сталина.
Стихи, возвеличивающие Сталина, писали многие поэты. Но Сталину было нужно, чтобы его воспел именно Мандельштам.
Потому что Мандельштам был "чужой". Мнение "чужих" было для Сталина очень высоко. Будучи сам неудавшимся стихотворцем, в этой области Сталин особенно безотчётно готов был прислушаться к мнению авторитетов. Не зря он так настойчиво домогался у Пастернака: "Но ведь он же мастер? Мастер?" В ответе на этот вопрос для него было всё. Крупный поэт – это значило крупный мастер. А если мастер, значит, сможет возвеличить "на том же уровне мастерства", что и разоблачал.
Мандельштам понял намерения Сталина. Доведённый до отчаяния, загнанный в угол, он решил попробовать спасти жизнь ценой нескольких вымученных строк. Он решил написать ожидаемую от него "оду Сталину".
Вот как вспоминает об этом Надежда Яковлевна: "У окна в портнихиной комнате стоял квадратный стол, служивший для всего на свете. Осип, прежде всего, завладел столом и разложил стихи и бумагу… Для него это было необычайным поступком – ведь стихи он сочинял с голоса и в бумаге нуждался только в самом конце работы. Каждое утро он садился за стол и брал в руки карандаш: писатель как писатель¼ Но не проходило и получаса, как он вскакивал и начинал проклинать себя за отсутствие мастерства".
В результате явилась на свет долгожданная "Ода", завершающаяся такой торжественной концовкой:
И шестикратно я в сознаньи берегу
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь через тайгу
И ленинский октябрь – до выполненной клятвы.
¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼¼
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали.
Есть имя славное для сильных губ чтеца –
Его мы слышим и мы его застали.
Казалось бы, расчёт Сталина полностью оправдался. Стихи были написаны. Теперь Мандельштама можно было убить. Но Сталин ошибся.
Мандельштам написал стихи, возвеличивающие Сталина. И тем не менее план Сталина потерпел полный крах. Чтобы написать такие стихи, не надо было быт Мандельштамом. Чтобы получить такие стихи, не стоило вести всю эту сложную игру.
Мандельштам не был мастером. Он был поэтом. Он ткал свою поэтическую ткань не из слов. Этого он не умел. Его стихи были сотканы из другого материала.
Невольная свидетельница рождения едва ли не всех его стихов (невольная, потому что у Мандельштама никогда не было ни то что "кабинета", но даже кухоньки, каморки, где он мог бы уединиться). Надежда Яковлевна свидетельствует:
"Стихи начинаются так: в углах звучит назойливая, сначала неоформленная, а потом точная, но ещё бессловесная музыкальная фраза. Мне не раз приходилось видеть, как Осип пытается избавиться от прв, стряхнуть её, уйти. Он мотал головой, словно её можно выплеснуть, как каплю воды, попавшую в ухо во время купания. У меня создалось впечатление, что стихи существуют до того, как они сочинены. (Осип Мандельштам никогда не говорил, что стихи "написаны". Он сначала "сочинял", потом записывал.) Весь процесс сочинения состоит в напряжённом улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда трансформирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова."
Попытаться написать стихи, прославляющие Сталина, – это значило для Мандельштама прежде всего найти где-то на самом дне своей души хоть какую-то точку опоры для этого чувства.
В "Оде" не сплошь мёртвые, безликие строки. Попадаются и такие, где попытка прославления как будто бы даже удалась:
Он свесился с трибуны как с горы
В бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко¼
Строки эти кажутся живыми, потому что к их мёртвому острову сделана искусственная прививка живой плоти. Этот крошечный кусочек живой ткани – словосочетание "бугры голов". Надежда Яковлевна вспоминает, что, мучительно пытаясь сочинить "Оду", Мандельштам повторял: "Почему, когда я думаю о нём, передо мной всё головы, бугры голов? Что он делает с этими головами?" Изо всех сил стараясь убедить себя, что он делает с "ними" не то, что ему мерещилось, а нечто противоположное, т.е. доброе, Мандельштам невольно срывается на крик:
Могучие глаза решительно добры¼
"Ода" была не единственной попыткой вымученного, искусственного прославления "отца народов".
В 1937 году там же, в Воронеже, Мандельштам написал стихотворение "Если б меня наши враги взяли¼", завершающееся такой концовкой:
И промелькнёт пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой – Ленин,
Но на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь – Сталин.
Существует версия, согласно которой у Мандельштама был другой, противоположный по смыслу вариант последней, концовочной строчки:
Будет губить разум и жизнь – Сталин.
Можно не сомневаться, что именно этот вариант отражал истинное представление поэта о том, какую роль в жизни его родины играл тот, кого он уже однажды назвал "душегубцем".
Конечно, Сталин не без основания считал себя крупнейшим специалистом по вопросам "жизни и смерти". Он знал, что сломать можно любого человека, даже самого сильного. А Мандельштам вовсе не принадлежал к числу самых сильных.
Но Сталин не знал, что сломать человека – это ещё не значит сломать поэта. Он не знал. Что поэта легче убить, чем заставить его воспевать то, что ему враждебно. После неудавшейся попытки Мандельштама сочинить оду Сталину прошёл месяц. И тут произошло нечто поразительное – на свет явилось стихотворение:
Среди народного шума и спеха
На вокзалах и площадях
Смотрит века могучая веха,
И бровей начинается взмах.
Я узнал, он узнал, ты узнала –
А теперь куда хочешь влеки:
В говорливые дебри вокзала,
В ожиданье у мощной реки.
Далеко теперь та стоянка,
Тот с водою кипячёной бак –
На цепочке книжка-жестянка
И глаза застилавший мрак.
Шла пермяцкого говора сила,
Пассажирская сила борьба,
И ласкала меня и сверлила
От стены этих глаз журьба.
……………………………………
Не припомнить того, что было –
Губы жарки, слова черствы –
Занавеску белую било,
Нёся шум железной листвы.
……………………………………
И к нему – в его сердцевину –
Я без пропуска в Кремль вошёл,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжёл.
Как небо от земли отличаются они от тех казенно-прославляющих рифмованных строк, которые Мандельштам так трудно выдавливал из себя, завидуя Асееву, который в отличие от него был "мастер".
На этот раз стихи вышли совсем другие: обжигающие искренностью, несомненностью выраженного в них чувства.
Неужели Сталин в своих предположениях всё-таки был прав? Неужели он лучше, чем кто другой, знал меру прочности человеческой души и имел все основания не сомневаться в результатах своего эксперимента?
Решив до поры до времени не расстреливать Мандельштама, приказав его "изолировать, но сохранить", Сталин, конечно, знать не знал ни о каком искусственном замутнении каких-то неведомых ему источников гармонии.
Для того, чтобы попытка прославления Сталина ему удалась, у такого поэта, как Мандельштам, мог быть только один путь: это попытка должна была быть искренней. Точкой опоры для мало-мальски искренней попытки примирения с реальностью сталинского режима для Мандельштама могло быть одно только чувство: надежда.
Если бы это была только надежда на перемены в его личной судьбе, тут ещё не было бы самообмана. Но, по самой природе своей души озабоченный не только личной своей судьбой, поэт пытается выразить некие общественные надежды. И тут-то и начинается самообман, самоуговаривание.
Когда-то давным-давно (в статье 1913 года) Мандельштам написал, что поэт ни при каких обстоятельствах не должен оправдываться. Это, говорил он "… непростительно! Недопустимо для поэта! Единственное, что нельзя простить! Ведь поэзия есть сознание своей правоты." О. Мандельштам открыто провозглашал готовность принять мученический венец "за гремучую доблесть грядущих веков, за высокое племя людей." Демонстративно славил он всё то, что у него никогда не было, лишь бы утвердить свою непричастность, свою до конца осознанную враждебность "веку-волкодаву".
Для Пастернака петровская дыба, призрак которой неожиданно воскрес в ХХ веке, была всего лишь нравственной преградой на пути духовного развития. Вопрос стоял так: имеет ли он моральное право через эту преграду переступить? Ведь и кровь и грязь – всё это окупится будущим богатством, "счастьем сотен тысяч"!
Душе Мандельштама плохо давались эти резоны, потому что в качестве объекта пыток и казней он неизменно пророчески видел себя.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Ещё страшнее было то, что несло гибель его душе, делу его жизни, поэзии. Может ли найтись для поэта перспектива более жуткая, чем "присевших на школьной скамейке учить щебетать палачей". Мандельштам не хотел быть "как все". И тем не менее, как это не парадоксально, в какой-то момент он тоже захотел "туда со всеми сообща". Вопреки всегдашней трезвости и безыллюзности он даже ещё острее, чем Пастернак, готов был ощутить в своём сердце любовь и нежность к жизни, прежде ему чужой. Потому что из этой жизни его насильственно выкинули. Осознав, что его лишили права чувствовать себя "советским человеком", Мандельштам вдруг с ужасом ощутил это как потерю. Чувство это было реальное. И он ухватился за него, как утопающий за соломинку. Он ещё не понимал. Что с ним произошло. Он думал, что он – всё тот же несломленный.А "блестящий расчёт" тем временем уже давал в его душе первые всходы. И губы лепили уже совсем другие слова:
Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:
На Красной площади всего круглей земля
И скат её твердеет добровольный…
Сталинская тюрьма (или ссылка) представляла особый случай. Здесь сам факт насильственного изъятия из жизни сразу отнимал у заключённого право на сочувствие. Отнимал даже право на жалость. Мандельштам столкнулся с этим по дороге в Чердынь, сразу же после ареста. Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекали наполное, абсолютное отщепенство.
А межд тем жизнь продолжалась. Люди смеялись и плакали, любили. В Москве строили метро.
Ну, как метро? Молчи, в себе тая,
Не спрашивай, как набухают почки…
А вы, часов кремлёвские бои –
Язык пространства, сжатого до точки.
Надежда Яковлевна считает эти настроения последствиями травматического психоза, который Осип Эмильевич перенёс вскоре после ареста. Болезнь была очень тяжёлой, с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства. У Осипа Эмильевича время от времени возникали желания примириться с действительностью и найти её оправдание. Это происходило вспышками и сопровождалось нервным состоянием. Очень трудно человеку жить с сознанием, что вся рота шагает не в ногу и один только он, злополучный прапорщик, знает истину. Особенно если "рота" эта – весь многомиллионный народ. Остаться вне народа всегда было для него страшней, чем остаться вне истины. Вот почему этот жупел – "враг народа" – действовал на душу русского интеллигента так безошибочно и так страшно. Хуже всего было то, что и народ поверил в эту формулу, принял и бессознательно её узаконил.
Настоящее было фундаментом, на котором возводилось прекрасное завтра. Ощутить себя чужим сталинскому настоящему значило вычеркнуть себя не только из жизни, но и из памяти потомства. Вот почему Мандельштам не выдержал. Из последних сил пытается убедить себя в том, что прав был тот "строитель чудотворный", а он, Мандельштам заблуждался.
И не ограблен я и не надломлен,
Но только что всего переогромлен –
Как Слово о полку, струна моя туга,
И в голосе моём после удушья
Звучит земля – последнее оружье –
Сухая влажность чернозёмных га.
Ограбленный и надломленный, он пытается уверить себя в обратном. С ним случилось худшее. Он утратил сознание своей правоты. Резиновая дубинка сталинского государства ударила Мандельштама в самое больное место: в совесть. Всё шло к тому, чтобы неясный комплекс вины терзавший душу поэта, принял чёткие о определённые очертания вины перед Сталиным. Сталин говорил от имени вечности, от имени истории, от имени народа. Всё мгновенно изменилось, едва только была задета совесть Мандельштама. Случилось это "средь народного шума и спеха на вокзалах и площадях", там, где "шла пермяцкого говора сила, пассажирская шла борьба¼" Дело тут было уже не в самом Сталине, не в низкорослом, низколобом горце с жирными пальцами, а в его идеальных чертах, в его облике, в его портрете, который вся эта голодная, нищая толпа вобрала в свою душу, приняла и узаконила так же бессознательно, как она приняла и узаконила словосочетание "враг народа".
Чувство смежности со страной, с её многомиллионным народом было таким мощным, таким всепоглощающим, что оно незаметно перевернуло, поставило с ног на голову все представления Мандельштама об истине, всю его вселенную:
Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмущавшего меня, как очевидца,
Заметила – и вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла.
Страну, бывшую для него прежде некой абстракцией, он вдруг увидел воочию, приобщился к ней, к её повседневной жизни, пил с нею из одной кружки. И сквозь дальность её расстояний, сквозь эти орущие, спешащие куда-то толпы людей, сквозь это великое переселение народов он вдруг, как сквозь гигантскую стеклянную чечевицу, заново увидел крохотный лучик адмиралтейской иглы.
Когда-то, до ареста Мандельштама устрашала мысль о неизбежном конце петербургского периода русской истории. Душа его не могла смириться с концом Санкт-Петербурга, города "Медного Всадника" и "Белых ночей". И вдруг, в далёкой дали от прежней своей жизни, средь "народного шума и спеха", Мандельштаму показалось, что петербургский период русской истории продолжается. Лучик Петровского адмиралтейства не угас, он вошёл составной частью в этот кровавый пожар. Мандельштам инстинктивно ухватился за эту надежду, как за последнюю возможность спасения.
Принять её – значило признать, что "душегубец и мужикоборец" прав, что он воистину "строитель чудотворный". Но не принять было ещё страшней: ведь это означало "выпасть" из истории, остаться в стороне от этого "народного шума и спеха", от великого исторического дела.
На заседании, посвящённом 84-й годовщине смерти Пушкина, где Блок говорил о назначении поэта, Владислав Ходасевич высказал предположение, что желание ежегодно отмечать пушкинскую годовщину рождено предчувствием надвигающейся непроглядной тьмы. "Это не мы уславливаемся, – сказал он, – каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке".
Мандельштаму не оставили даже этого. Его убедили, что даже Пушкин принадлежит не ему, а его конвоирам.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко,
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась, хорошо.
Сухомятная русская сказка. Деревянная ложка – ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Чтобы Пушкина чудный товар не пошёл по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов –
Молодые любители белозубых стишков,
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Тот самый Мандельштам, который сопротивлялся дольше всех, который ни за что на свет не соглашался "присевших на школьной скамье учить щебетать палачей", испытал вдруг потребность вступить со своими палачами в духовный контакт. Захотев, подобно Ходасевичу, аукнуться с кем-нибудь в надвигающемся мраке, он не нашёл ничего лучшего, как крикнуть "ау!" трём славным ребятам из "железных ворот ГПУ".
У него отняли всё, не оставив ни малейшей зацепки, ни даже крохотного островка, где он мог бы утвердить своё не тронутое, не уничтоженное сознание. Единственное, за что ещё мог ухватиться, – было вот это, вновь нажитое: летящая по ветру белая занавеска, кружка-жестянка, "тот с водой кипячёной бак". И можно ли его упрекать в том, что он вцепился в эту занавеску, как в последнюю ниточку, связывающую его с жизнью?
В стихах Мандельштама о его вине перед Сталиным ("И ласкала меня, и сверлила от стены этих глаз журьба"), при всей их искренности, почти неощутима связь этого конкретного чувства с самыми основами личности художника. Как будто все прежние его жизненные впечатления, знакомые нам "до прожилок, до детских припухших желёз", были стёрты до основания. В известном смысле эти искренние стихи Мандельштама свидетельствуют против Сталина даже сильнее чем те, написанные под прямым нажимом. Они свидетельствуют о вторжении сталинской машины в самую душу поэта. Мандельштама держали в Воронеже как заложника. Взяв его в этом качестве, Сталин хотел продиктовать свои условия самой вечности. Он хотел, чтобы перед судом далёких потомков загнанный, затравленный поэт выступил свидетелем его, Сталина, исторической правоты.
Что говорить! Он многого добился, расчетливый кремлёвский горец. В его расположении были армия и флот, и Лубянка, и самая совершенная в мире машина психологического воздействия, официально именуемая морально-политическим единством советского народа. А всему этому противостояла такая малость – слабая, раздавленная, кровоточащая человеческая душа.
Но главная победа сталинского государства над душой художника была достигнута почти без применения грубой силы. Заложника вечности убедили в том, что нет и никогда больше не будет другой вечности, кроме той, от имени которой говорил Сталин.
По приговору, вынесенному без суда, поэт был лишён элементарных человеческих прав, обречён на положение ссыльного. К тому же – лишённого средств к существованию, перебивающегося случайными заработками в газете, на радио, живущего на скудную помощь друзей. "Я по природе своей ожидальщик. Оттого мне здесь ещё труднее", – говорил он в Воронеже А. Ахматовой.
И, однако, Воронеж он полюбил: здесь ещё ощущался вольный дух российских окраин, здесь взору открывались просторы родной земли:
Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь молчит в апрельском повороте…
А небо, небо – твой Буонаротти!"
Имя гениального итальянского архитектора, скульптора и живописца естественно возникает в стихе: прикованный к месту своей ссылки, поэт с особой остротой ощущает, как велик и прекрасен мир, в котором живёт человек. Стоит подчеркнуть: живёт в мире, столь же родном для него, как родимый дом, город, наконец, страна:
Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых ещё воронежских холмов
К всечеловеческим – яснеющим в Тоскане.
Купленные в Воронеже простые школьные тетради заполнялись быстро ложившимися строками стихов. Толчком для их возникновения становились подробности окружавшей поэта жизни. В стихах этих открывалась человеческая судьба: страдания, тоска, желание быть услышанным людьми. Но не только это: горизонты здесь стремительно раздвигались, поэту оказывались подвластны даже пространство и время. Воронежские "…переулков лающие чулки И улиц перекошенных чуланы", "обледенелая водокачка", по прихоти воображения замещаются иными петербургскими видениями ("Слышу, слышу ранний лёд, Шелестящий под мостами, Вспоминаю, как плывёт Светлый хмель над головами"), которые в свою очередь, заставляют вспомнить о Флоренции, воспетой великим Данте.
Когда Мандельштам сочинял стихотворение, ему казалось, что мир обновился. Он читал его друзьям, знакомым – кто подвернётся. Он вёл стихи как мелодию – от форте к пиано, с повышениями и понижениями. Надежда Яковлевна знала наизусть все воронежские стихи. Осип Эмильевич читал стихи превосходно. У него был очень красивый тембр голоса. Читал он энергично, без тени слащавости и подвывания, подчёркивая ритмическую сторону стихотворения. Однажды Осип Эмильевич написал новые стихи, состояние у него было возбуждённое. Он кинулся через дорогу от дома к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи, затем кому-то гневно закричал: "Нет, слушайте, мне больше некому читать!". Оказалось, он читал следователю НКВД, к которому был прикреплён. Мандельштам всегда оставался самим собой, его бескомпромиссность была абсолютной. Об этом пишет и Анна Ахматова: "В Воронеже его с не очень чистыми побуждениям заставили прочесть доклад об акмеизме. Он ответил: "Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мёртвых". (Говоря о мёртвых, Осип Эмильевич имел в виду Гумилева). А на вопрос, что такое акмеизм, Мандельштам ответил: "Тоска по мировой культуре".
В Воронеже Мандельштамы переехали вскоре на другую квартиру. В маленьком одноэтажном домике они снимали комнату у театральной портнихи. Удобств никаких не было, отопление печное. Убранством комната мало отличалась от прежней: две кровати, стол, какой-то нелепый длинный чёрный шкаф и старая, обитая дермантином кушетка. Так как стол был единственным, то на нем лежали и книги, и бумаги, дымковские игрушки и кое-какая посуда. В шкафу хранились те немногие книги, с которыми Осип Эмильевич не расставался. Он часто читал стихи своих любимых поэтов: Данте, Петрарку, Клейста. Одним из любимых русских поэтов Мандельштама был Батюшков. В чудесном стихотворении "Батюшков", написанном Мандельштамом ещё в 1932 году, он говорит о нём как о современнике, ощущая его присутствие:
Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живёт.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поёт.
Ни на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему.
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму…
Это и понятно, учителями Батюшкова были Тассо, Петрарка. Пластика, скульптурность и в особенности не слыханное у нас до него благозвучие, "итальянская гармония стиха", – всё это, конечно, очень близко Мандельштаму. Из современников он больше всех ценил Пастернака, которого постоянно вспоминал. В новогоднем письме Осип Эмильевич писал Пастернаку: "Дорогой Борис Леонидович. Когда вспоминаешь весь великий объём вашей жизненной работы, весь её несравненный охват – для благодарности не найдёшь слов. Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – рвалась дальше к миру, к народу, к детям.… Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за всё и за то, что это "всё" – ещё не "всё".
Наталья Штемпель вспоминает: " Я хорошо помню первое впечатление, которое произвёл на меня Осип Эмильевич. Лицо нервное, выражение часто самоуглублённое, внутренне сосредоточенное, голова несколько закинута назад, очень прямой, почти с военной выправкой, и это настолько бросалось в глаза, что как-то мальчишки крикнули: "Генерал идёт!". Среднего роста, в руках неизменная палка, на которую он никогда не опирался, она просто висела на руке и почему-то шла ему, и старый, редко глаженный костюм, выглядевший на нём элегантно. Вид независимый и непринуждённый. Он, безусловно, останавливал на себе внимание – он был рождён поэтом, другого о нём ничего нельзя было сказать. Казался он значительно старше своих лет. У меня всегда было ощущение, что таких людей как он нет". Мандельштам никогда на обстоятельства, условия жизни. Прекрасно он сказал об этом:
Ещё не умер ты, ещё ты не один,
Покуда с нищенкой подругой
Ты наслаждаешься величием равнин,
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утишен, –
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен.
У него не было мелких повседневных желаний, какие бывают у всех. Мандельштам и, допустим, машина, дача – совершенно несовместимо. Но он был богат, богат, как сказочный король: и "равнины дышащее чудо", и чернозём "в апрельском провороте", и земля, "мать подснежников, клёнов, дубков", – всё принадлежало ему.
Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых ещё, воронежских холмов –
К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
Он мог остановиться зачарованный перед корзиной весенних лиловых ирисов и мольбой в голосе попросить: "Надюша, купи!" А когда Надежда Яковлевна начинала отбирать отдельные цветы, с горечью воскликнуть: "Всё или ничего!" "Но у нас ведь нет денег, Ося", – напоминала она.
Так и не были куплены ирисы. Что-то детски трогательное было в этом эпизоде. Очень любил Осип Эмильевич живопись, об этом говорят его стихи – "Импрессионизм" и воронежские: "Улыбнись, ягнёнок гневный с Рафаэлева холста…" или "Как светотени мученик Рембрандт…". Надежда Яковлевна считала, что в "Рембрандте" Мандельштам говорит о себе ("резкость моего горящего ребра") и о своей голгофе, "лишённой всякого величия".
Стихотворение "Улыбнись, ягнёнок гневный…" Пастернак назвал перлом. Что послужило поводом к его созданию, какие именно реалии, сказать трудно. В воронежском музее картин Рафаэля нет. Быть может, по какой-то ассоциации Мандельштам вспомнил репродукцию с картины Рафаэля "Мадонна с ягнёнком". Там есть и ягнёнок, и "складки бурного покоя" на коленях преклонённой Мадонны, и пейзаж, и какой-то удивительной голубизны общий фон картины. Как правило, Мандельштам в своих стихах был точен.
Восторгался Осип Эмильевич иллюстрациями Делакруа к гётевскому "Фаусту". Бывал он также и на симфонических концертах воронежского оркестра и особенно на сольных, когда кто-нибудь из известных скрипачей или пианистов приезжал из Москвы и Ленинграда. Музыку Мандельштам, пожалуй, любил больше всего. Не случайно после концерта скрипачки Галины Бариновой он написал и послал ей стихотворение "За Паганини длиннопалым…". В нём Осип Эмильевич непосредственно обращается к ней:
Девчонка, выскочка, гордячка,
Чей звук широк как Енисей,
Утешь меня игрой своей, –
На голове твоей, полячка,
Марины Мнишек холм кудрей,
Смычок твой мнителен, скрипачка…
Помимо концертов Осип Эмильевич с удовольствием бывал и в кино. Оно привлекало его и раньше. Он написал несколько интересных кинорецензий. В одной из них Мандельштам написал: "Чем совершеннее киноязык, тем ближе он к тому ещё не осуществлённому мышлению будущего, которое мы называем кинопрозой с её могучим синтаксисом, – тем большее значение получает в фильме работа оператора".
Сильное впечатление, которое произвела на Мандельштама одна из первых звуковых картин – "Чапаев", отразилось в стихотворении "От сырой простыни говорящая…"
С большим интересом он смотрел картину Чарли Чаплина "Огни большого города". Мандельштам очень любил и высоко ценил Чаплина и созданные им фильмы:
А теперь в Париже, в Шартре, в Арле
Государит добрый Чаплин Чарли, –
В океанском котелке с растерянною точностью
На шарнирах он куражится с цветочницею…
"Осип Эмильевич много читал. Он брал книги в университетской фундаментальной библиотеке, доступ к которой получил ещё до нашего знакомства", – пишет Наталья Штемпель. Мандельштам высоко ценил эту библиотеку и не раз говорил, что в ней можно найти редчайшие книги, которые не всегда увидишь в столичных библиотеках. Вот и ещё была радость в его жизни – общение с книгами. Несмотря на изоляцию, подневольное положение и полное неведение, чем обернётся будущее, Осип Эмильевич жил в духовном отношении активной, деятельной жизнью, его интересовало всё. Его волновали испанские события. Он начал даже изучать испанский язык и очень быстро овладел им.
Апатия была не свойственна характеру Осипа Эмильевича, чуждо было ему и желчное раздражение, но в гнев он впадал не раз. Он мог быть озабочен, сосредоточен, самоуглублён, но даже в тех условиях умел быть и беззаботно весёлым, лукавым, умел шутить.
В январе 1937 года Мандельштам чувствовал себя особенно тревожно, он задыхался… И всё-таки в эти январские дни им было написано много замечательных стихотворений. В них узнавалась наша русская зима, морозная, солнечная, яркая:
В лицо морозу я гляжу один, –
Он – никуда, я – ниоткуда.
И всё утюжится, плоится без морщин
Равнины дышащее чудо.
А солнце щурится в краеугольной нищите,
Его прищур спокоен и утешен.
Десятизначные леса – почти что те…
И снег хрустит в глазах, как чистый хлеб, безгрешен.
Но тревога нарастала, и уже в следующем стихотворении Мандельштам пишет:
О, этот медленный одышливый простор –
Я им пресыщен до отказа!
И отдышавшийся распахнут кругозор –
Повязку бы на оба глаза!
И всё разрешается замечательным и страшным стихотворением:
Куда мне деться в этом январе?
Открытый город сумасбродно цепок.
От замкнутых я, что ли, пьян дверей?
И хочется мычать от всех замков и скрепок…
Если Мандельштама не особенно угнетало отсутствие средств к существованию, то та изоляция, в которой он оказался в Воронеже, при его деятельной, активной натуре порой для него была не переносима, он метался, не находил себе места. Вот в один из таких острых приступов тоски Мандельштам и написал это трагическое стихотворение.
Как ужасно здесь чувство бессилия! Вот, на глазах задыхается человек, ему не хватает воздуха, а ты только смотришь и страдаешь за него и вместе с ним, не имея права даже подать виду. В этом стихотворении узнаёшь внешние приметы города. На стыке нескольких улиц – Мясной Горы, Дубницкой и Семинарской Горы – действительно стояла водокачка (маленький кирпичный домик с окошком и дверью), был и деревянный короб для стока воды, и всё равно люди расплёскивали её, кругом всё обледенело.
И в яму, и в бородавчатую темь
Скольжу к обледенелой водокачке
И, спотыкаюсь, мёртвый воздух ем.
И разлетаются грачи в горячке,
А я за ними ахаю, крича
В какой-то мёрзлый деревянный короб…
"В эти дни я как-то пришла к Мандельштамам", – вспоминает Наталья Штемпель. – "Мой приход не вызвал обычного оживления. Не помню кто, Надежда Яковлевна или Осип Эмильевич сказал: "Мы решили объявить голодовку". Мне стало страшно. Возможно, видя моё отчаяние, Осип Эмильевич начал читать стихи. Сначала свои стихи, потом Данте. И через полчаса уже не существовало ничего в мире, кроме всесильной гармонии стихов".
Только такой чародей, как Осип Эмильевич, умел увести в другой мир. Нет ни ссылки, ни Воронежа, ни этой убогой комнаты с низким потолком, ни судьбы отдельного человека. Необъятный мир чувства, мысли, божественной, всесильной музыки слов захватывает целиком, и кроме него ничего не существует. Чита он стихи неповторимо, у него был очень красивый голос, грудной, волнующий, с поразительным богатством интонаций и с удивительным чувством ритма. Читал он часто с какой-то нарастающей интонацией. И, кажется, это невыносимо, невозможно выдержать этого подъёма, взлёта, ты задыхаешься, у тебя перехватывает дыхание, и вдруг на саамом предельном объёме голос разливается широкой, свободной волной. Трудно представить человека, который умел бы так уходить от своей судьбы, становясь духовно свободным. Эта свобода духа поднимала его над всеми обстоятельствами жизни, и это чувство передавалось другим.
Анна Ахматова, которая навестила поэта в изгнании в феврале 1936 года, так передала своё впечатление от его жизни в известном стихотворении "Воронеж", посвященном Мандельштаму:
А в комнате опального поэта
Дежурит страх и муза в свой черёд.
И ночь идёт, которая наведает рассвета.
А ведь она побывала здесь тогда, когда ещё существовали какие-то связи с писательскими организациями. Мандельштам, рассказывая о приезде Анны Ахматовой, смеясь говорил: "Анна Андреевна обиделась, что я не умер". Он, оказывается, дал ей телеграмму, что при смерти. И она приехала, осталась верной старой дружбе.
"Наше благополучие кончилось осенью 1936 года, когда мы вернулись из Задонска. Радиокомитет упразднили, централизовав все передачи, не оказалось и работы в театре, газетная работа тоже отпала. Рухнуло всё сразу", – писала Надежда Яковлевна. Мандельштамы оказались в изоляции.
В апреле 1937 года Мандельштам писал Корнею Ивановичу Чуковскому: "Я поставлен в положение собаки, пса… Меня нет. Я – тень. У меня только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство… Нового приговора к ссылке я не вынесу. Не могу".
В апреле в областной газете "Коммуна" появилась статья, направленная против Мандельштама. Несколько позже, в том же 1937 году, в первом номере альманаха "Литературный Воронеж", выпад против Мандельштама был ещё более резким.
1 мая 1938 года в Саматихе, в доме отдыха, куда получили путёвки Мандельштамы, Осип Эмильевич был арестован вторично.
9 сентября (т.е. через четыре месяца) Мандельштам был отправлен в лагерь. На этот раз Надежда Яковлевна уже не предполагала его сопровождать. Через Шуру, брата Мандельштама, она получила письмо от Осипа Эмильевича из пересылочного лагеря под Владивостоком с просьбой выслать посылку. Она сделала это сразу, но Осип Эмильевич ничего не успел получить. Деньги и посылка вернулись с пометкой: "За смертью адресата".
Писал Осип Эмильевич много, и никакие превратности судьбы не являлись препятствием для напряжённой творческой работы, он буквально горел и, как это ни парадоксально, был по-настоящему счастлив.
ЛИТЕРАТУРА.
1. Аксаков А. Осип Эмильевич Мандельштам. - С.112-131.
2. Новый мир. - 1987. - №10.
3. Огонёк. - 1988. - №11.
4. Русская литература ХХ века (под ред. Прониной Е.П.). - М., -1994. - С.91-106.
5. Карпов А. Осип Эмильевич Мандельштам. - М.
6. Русская литература ХХ века (под ред. Батакова Л.П.). - М.,- 1993.
superbotanik.net
Жизнь и творчество О.Э.Мандельштама ПЛАН. 1. Первые творческие годы Мандельштам и акмеизм. Первая книга стихов. Тристии вторая книга. Тема любви у Осипа Мандельштама. Восприятие Мандельштамом революции и гражданской войны. 2. Проза Мандельштама. 3. Возвращение к стихам. 4. Авторские вечера. 5. Эпиграмма на Сталина. Реакция современников.
Чудо. 6. Изолировать, но сохранить. Но ведь он же мастер. Вымученная ода Сталину. Перелом в душе поэта. Попытка оправдать вождя. 7. Воронеж. Любимые поэты Мандельштама. Любовь к искусству. Тревожный январь. 8. Конец благополучия. Полная изоляция. Второй арест Мандельштама. Гибель поэта. В двадцатых числах октября 1938 года
Осип Эмильевич Мандельштам писал брату Александру и жене Надежде Яковлевне Дорогой Шура Я нахожусь Владивосток, УСВИТЛ, 11 барак. Из Москвы из Бутырок этап 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое, истощн до крайности, исхудал, не узнаваем почти, но посылать деньги, вещи и продукты не знаю, есть ли смысл. Попробуйте вс-таки.
Очень мрзну без вещей. Это, видимо, последние дошедшие до нас строки поэта. 27 декабря Осип Эмильевич Мандельштам умер в больничном в пересыльном лагере под Владивостоком. Ему было сорок семь лет. Меньше чем полвека отмерила ему судьба, но тридцать лет жизни он безраздельно посвятил поэзии. Никогда и ни в чм он не изменял своему призванию, поэт предпочитал позицию живущего вместе с людьми, создающего насущно необходимое людям.
Наградой ему были гонения, нищета, наконец, гибель. Но оплаченные такой ценой стихи, в течение десятилетий не печатавшиеся, жестоко преследуемые остались жить и теперь входят в наше сознание, как высокие образцы достоинства, силы человеческого гения. Осип Эмильевич Мандельштам родился 3 15 января 1891 года в Варшаве в семье коммерсанта, так и не сумевшего создать состояние.
Но родным городом стал для Поэта Петербург здесь он вырос, окончил одно из лучших в тогдашней России Тенишевское училище. Здесь он пережил революцию 1905 года. Она воспринималась как слава века и дело доблести. Первые два стихотворения Мандельштама, напечатанные в училищном журнале в 1907году по стилю добросовестно народнические, по духу пламенно революционные Синие пики обнимутся с вилами и обагрятся в крови
К поэзии его толкнули уроки символиста В.В.Гипплуса, который читал в училище русскую словесность. Затем Мандельштам учился на романо-германском отделении филологического факультета университета. Вскоре после этого он покинул город на Неве. Мандельштам ещ будет возвращаться сюда, в город знакомый до слз, до прожилок, до детских припухших желез. Встречи со столицей северной, Петрополем прозрачным, где каналов узкие пеналы подо льдом ещ черней, будут частыми в стихах, порожднных
и чувством причастности своей судьбы к судьбе родного города, и приклонением перед его красотой. В 1910 году становится бесспорным кризис символизма исчерпанность политической системы. В1911 году молодые поэты из выучеников символизма, желая искать новые пути, образуют Цех поэтов организацию под председательством Н. Гумилва и С. Городецкого. В1912 году внутри Цеха поэтов образуется ядро из шести человек, назвавших себя акмеистами.
Это были Н. Гумилв, С. Городецкий, А. Ахматова, О. Мандельштам, М. Зенкевич и В. Нарбут. Более несхожих поэтов трудно было вообразить. Группа просуществовала два года и с началом мировой войны распалась но Ахматова и Мандельштам продолжали ощущать себя акмеистами до конца дней, и у историков литературы слово акмеизм вс чаще стало означать совокупность обоих творческих особенностей именно этих двух поэтов.
Акмеизм для Мандельштама сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия. Любите существование вещи больше самой вещи и сво бытие больше самих себя вот высшая заповедь акмеизма. И второе создание вечного искусства. Осипу Эмильевичу было очень важно почувствовать себя в кругу единомышленников, хотя бы и очень узком. Он мелькал в Цехе поэтов на дискуссиях и выставках, в богемном подвале Бродячая собака. Вскинутый хохол, торжественность, ребячливость, задор, бедность и постоянное жить взаймы
таким он запомнился современникам. В 1913 году он печатает книжку стихов, в 1916 году она переиздатся, расширенная вдвое. Из ранних стихов книгу вошла лишь малая часть не о вечности, а о милом и ничтожном. Книга вышла под заглавием Камень. Архитектурные стихи сердцевина мандельштамовского Камня. Именно там акмеический идеал высказан как формула Но чем внимательней, твердыня Notre-Dame, Я изучал твои чудовищные рбра,
Тем чаще думал я из тяжести недоброй И я когда-нибудь прекрасное создам. Последние стихотворения Камня писались уже в начале мировой войны. Как и все, Мандельштам встретил войну восторженно, как все, разочаровался через год. Революцию он принял безоговорочно, связывая с ней представления о начале новой эры эры утверждения социальной справедливости, подлинного обновления жизни.
Ну что ж, попробуем огромный, неуклюжий Скрипучий поворот руля. Земля плывт. Мужайтесь, мужики, Как плугом, океан деля. Мы будем помнить в житейской стуже, Что десяти небес нам стоила земля. Зимой 1919 года открывается возможность поехать на менее голодный юг он уезжает на полтора года. Первой поездке он посвятил потом очерки Феодосия.
По существу именно тогда решался для него вопрос эмигрировать или не эмигрировать. Эмигрировать он не стал. А о тех, кто предпочл эмиграцию, он писал в двусмысленном стихотворении Где ночь бросает якоря Куда летите вы Зачем от древа жизни вы отпали Вам чужд и страшен Вифлеем, И яслей вы не увидали Весной 1922 года Мандельштам возвращается с юга и поселяется в Москве.
С ним молодая жена, Надежда Яковлевна. Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна были совершенно неразделимы. Она была вровень своему мужу по уму, образованности, огромной душевной силе. Она, безусловно, являлась моральной опорой для Осипа Эмильевича. Тяжлая трагическая его судьба стала и е судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла его так, что, казалось, иначе и не могло быть.
Осип любил Надю невероятно и неправдоподобно, говорила Анна Ахматова. Осенью 1922 года в Берлине выходит маленькая книжка новых стихов Тристии. Мандельштам хотел назвать е Новый камень. В1923 году она переиздатся в изменнном виде в Москве под заглавием Вторая книга и с посвящением Наде Хазиной. Стихи Тристий резко непохожи на стихи
Камня. Это новая вторая поэтика Мандельштама. В стихотворении На розвальнях тема смерти вытеснила тему любви. В стихах о любимом голосе в телефоне Тво чудесное произношение являются неожиданные строки пусть говорят любовь крылата, смерть окрылннее стократ. Тема смерти пришла к Мандельштаму тоже из собственного душевного опыта в 1916 году умерла его мать. Просветляющий вывод лишь стихотворение Сестры тяжесть и нежность жизнь и смерть круговорот, роза
рождается из земли и уходит в землю, а память о свом единичном существовании она оставляет в искусстве. Но гораздо чаще и тревожнее пишет Мандельштам не о смерти человека, а о смерти государства. Эта поэтика была откликом на катастрофические события войны и революции. Три произведения подводят итог этому революционному периоду творчества Мандельштама три и ещ одно. Прологом служит маленькое стихотворение
Век Век мой, зверь мой, кто сумеет Заглянуть в твои зрачки И своею кровью склеит Двух столетий позвонки Веку перебили спинной хребет, связь времн прервана, и это грозит гибелью не только старому веку, но и новорожденному. Из современников Мандельштама, может быть, один только Андрей Платонов мог уже тогда столь же остро ощутить трагедию эпохи, когда котлован, что готовился под
строительство величественного здания социализма, становился для многих работающих там могилой. Среди поэтов Мандельштам был едва ли не единственным, кто так рано смог рассмотреть опасность, угрожающую человеку, которого без остатка подчиняет себе время. Мне на плечи кидается век-волкодав, Но чем же не волк я по крови своей Что же в эту эпоху происходит с человеком Отделять свою судьбу от судьбы народа, страны, наконец, от
судеб современников Осип Эмильевич не хотел. Он твердил об этом настойчиво и громко Пора вам знать я тоже современник, Я человек эпохи Москвошвея, Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею Попробуйте меня от века оторвать Ручаюсь вам, себе свернте шею В жизни Мандельштам не был ни борцом, ни бойцом.
Ему ведомы были обычные человеческие чувства, и среди них чувство страха. Но, как подметил умный и ядовитый В. Ходасевич, в поэте уживалась заячья трусость с мужеством почти героическим. Что касается стихов, то в них обнаруживается лишь то свойство натуры поэта, что названо последним. Поэт не был мужественным человеком в расхожем смысле слова, но упорно твердил Чур Не просить, не жаловаться Цыц Не хныкать Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал Мы умрм, как пехотинцы, Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи Однако тщетно искать в поэзии Мандельштама единообразное отношение к событиям 17-го года. Да и вообще, определнные политические мнения встречаются у поэтов редко они воспринимают реальность слишком по-своему, особым чутьм. Мандельштам считал противоречивость непременным свойством лирики.
Между 1917 и 1925 годами мы можем расслышать в поэзии Мандельштама несколько противоречивых голосов тут и роковые предчувствия, и мужественное приятие скрипучего руля, и вс более щемящая тоска по ушедшему времени и золотому веку. В первом стихотворении, навеянном февральскими событиями, Мандельштам прибегает к посредству исторического символа коллективный портрет декабриста, соединяющий
черты античного героя, немецкого романтика и русского барина, несомненно, дань бескровной революции Тому свидетельство языческий Сенат Сии дела не умирают. Но уже проскальзывает беспокойство за будущее Ещ волнуются живые голоса О сладкой вольности гражданства Но жертвы не хотят слепые небеса Вернее труд и постоянство. Этому тревожному чувству было суждено вскоре оправдаться.
Гибель эсера, комиссара Линде, убитого толпой взбунтовавшихся казаков, вдохновила Мандельштама на гневные стихи, где октябрьскому времнщику Ленину, готовящему ярмо насилия и злобы, противопоставляются образы чистых героев Керенского Уподобленного Христу и Линде, свободного гражданина, которого вела Психия. И если для других восторженный народ Венки сбивает золотые
Благославить тебя в далкий ад сойдт Столпами лгкими Россия. Ахматова, в отличие от большинства поэтов, ни на минуту не соблазнилась опьянением свободы за веслым, огненным мартом З. Гиппиус она предчувствовала роковой исход похме лья. Обращаясь к современной Касандре, Мандельштам восклицает И в декабре семнадцатого года Вс потеряли мы, любя
И, в свою очередь, становясь глашатаем бедствий, предрекает будущую трагическую судьбу царскосельской веслой грешнице Когда-нибудь в столице малой, На скифском празднике, на берегу Невы, При звуках омерзительного бала Сорвут платок с прекрасной головы. Мандельштам отказывается от пассивного восприятия революции он как бы дат на не согласие, но без иллюзий. Политическая тональность впрочем у Мандельштама она всегда меняется.
Ленин уже не октябрьский времнщик, а народный вождь, который в слезах берт на себя роковое бремя власти. Ода служит продолжением плачу над Петербургом, она воспроизводит динамический образ идущего ко дну корабля, но и ему отвечает. По примеру пушкинского Пира во время чумы поэт строит сво стихотворение на контрасте немыслимого прославления Прославим, братья, сумерки свободы, Великий сумеречный год.
Прославим власти сумеречное бремя, Е невыносимый гнт. Прославляется непрославимое. Встающее солнце невидимо оно скрыто ласточками, связанными в легионы боевые, лес тент обозначает упразднение свобод. Центральный образ корабля времени двойственен, он идт ко дну, в то время как земля продолжает плыть. Мандельштам принимает огромный неуклюжий, скрипучий поворот руля из сострадания к государству, как он объяснит впоследствии, из солидарности с этой землй, когда
бы е спасение стоило бы десяти небес. Несмотря на эту двойственность и неясность, ода вносит новое измерение в русскую поэзию активное отношение к миру независимо от политической установки. Сведя этот расчт со временем, замолкает после 1 января за два года четыре стихотворения, а потом пятилетнее молчание. Он переходит на прозу в 1925 году появляются воспоминания Шум времени и Феодосия тоже сведение счтов со временем, в 1928 году повесть
Египетская марка. Стиль этой прозы продолжает стиль стихов такая же кратность, такая же предельная образная нагрузка каждого слова. С 1924 года поэт живт в Ленинграде, с 1928 года в Москве. На жизнь приходится зарабатывать переводами 19 книг за 6 лет, не считая редактур. Пытаясь спастись от этой обессиливающей работы, он уходит работать в газету Московский комсомолец. Но оказывается ещ тяжелее. С возвращением к стихам
Мандельштам вернул себе чувство личной значимости. Зимой 1932-33 годов прошло несколько его авторских вечеров, старая интеллигенция принимала его с почтом Пастернак говорил Я завидую вашей свободе. За десять лет Осип Эмильевич очень постарел и молодым слушателям казался седобородым патриархом. С помощью Бухарина он получает пенсию и заключает договор на двухтомное собрание сочинений которого
так и не вышло. Но это только подчркивало его несовместимость с тоталитарным режимом в литературе. Редкая удача получение квартиры вызывает у него порыв к некрасовскому бунту, потому что квартиры дают только приспособленцам. Нервы его все в напряжении, в стихах сталкиваются до смерти хочется жить и я не знаю, зачем я живу, он говорит теперь каждое стихотворение пишется так, будто завтра смерть. Но он помнит смерть художника есть высший акт его творчества, об этом он писал когда-то в
Скрябине и христианстве. Толчком послужило стечение трх обстоятельств 1933 года. Летом в Старом Крыму он видел моровой голод, последствие коллективизации, и это всколыхнуло эсеровское народолюбие. Теперь, в ноябре 1933 года Осип Мандельштам написал небольшое, но смелое стихотворение, с которого начался его мученический путь по ссылкам и лагерям. Мы живм, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлвского горца Его толстые пальцы, как червы, жирны, А слова, как пудовые гири верны. Тараканьи смеются усища, И сияют его голенища. А вокруг его сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей. Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, Он один лишь бабачит и тычит. Как подковы куст за указом указ
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз. Что ни казнь у него, то малина И широкая грудь осетина. Эту эпиграмму на Сталина читает он под великим секретом не менее, чем четырнадцати лицам. Это самоубийство, сказал ему Пастернак и был прав. Это был добровольный выбор смерти. Анна Ахматова на всю жизнь запомнила, как
Мандельштам вскоре после этого сказал ей Я к смерти готов. В ночь с 13 на 14 мая Осип Эмильевич был арестован. Друзья и близкие поэта поняли, что надеяться не на что. Осип Мандельштам говорил, что с момента ареста он вс время готовился к расстрелу Ведь это у нас случается и по меньшим поводам. Следователь прямо угрожал расстрелом не только ему, но
и всем сообщникам. Т.е. тем, кому Мандельштам прочл стихотворение. И вдруг произошло чудо. Мандельштама не только не расстреляли, но даже не послали на канал. Он отделался сравнительно лгкой ссылкой в Чердынь, куда вместе с ним разрешили выехать его жене. А вскоре и эта ссылка была отменена. Мандельштамам было разрешено поселиться где угодно, кроме двенадцати крупнейших городов. Осип Эмильевич и Надежда Константиновна наугад назвали
Воронеж. Причиной чуда была фраза Сталина Изолировать, но сохранить. Надежда Яковлевна считает, что тут возымели сво действие хлопоты Бухарина. Получив записку от Бухарина, Сталин позвонил Пастернаку. Сталин хотел получить от него квалифицированное заключение о реальной ценности поэта Осипа Мандельштама. Он хотел узнать, как котируется
Мандельштам на поэтической бирже, как ценится он в своей профессиональной среде. Мандельштам говорит жене Поэзию уважают только у нас. За не убивают. Только у нас. Больше нигде Уважение Сталина к поэтам проявлялось не только в том, что поэтов убивали. Он прекрасно понимал, что мнение о нм потомков во многом будет зависеть от того, что о нм пишут поэты.
Узнав, что Мандельштам считается крупным поэтом, он решил до поры до времени его не убивать. Он понимал, что убийством поэта действие стихов не остановишь. Убить поэта пустяки. Сталин был умнее. Он хотел заставить Мандельштама написать другие стихи. Стихи, возвеличивающие Сталина. Стихи, возвеличивающие Сталина, писали многие поэты.
Но Сталину было нужно, чтобы его воспел именно Мандельштам. Потому что Мандельштам был чужой. Мнение чужих было для Сталина очень высоко. Будучи сам неудавшимся стихотворцем, в этой области Сталин особенно безотчтно готов был прислушаться к мнению авторитетов. Не зря он так настойчиво домогался у Пастернака Но ведь он же мастер
Мастер В ответе на этот вопрос для него было вс. Крупный поэт это значило крупный мастер. А если мастер, значит, сможет возвеличить на том же уровне мастерства, что и разоблачал. Мандельштам понял намерения Сталина. Доведнный до отчаяния, загнанный в угол, он решил попробовать спасти жизнь ценой нескольких вымученных строк. Он решил написать ожидаемую от него оду Сталину. Вот как вспоминает об этом Надежда Яковлевна
У окна в портнихиной комнате стоял квадратный стол, служивший для всего на свете. Осип, прежде всего, завладел столом и разложил стихи и бумагу Для него это было необычайным поступком ведь стихи он сочинял с голоса и в бумаге нуждался только в самом конце работы. Каждое утро он садился за стол и брал в руки карандаш писатель как писатель Но не проходило и получаса, как он вскакивал и начинал проклинать себя за отсутствие мастерства.
В результате явилась на свет долгожданная Ода, завершающаяся такой торжественной концовкой И шестикратно я в сознаньи берегу Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы, Его огромный путь через тайгу И ленинский октябрь до выполненной клятвы. Правдивей правды нет, чем искренность бойца Для чести и любви, для доблести и стали. Есть имя славное для сильных губ чтеца Его мы слышим и мы его застали.
Казалось бы, расчт Сталина полностью оправдался. Стихи были написаны. Теперь Мандельштама можно было убить. Но Сталин ошибся. Мандельштам написал стихи, возвеличивающие Сталина. И тем не менее план Сталина потерпел полный крах. Чтобы написать такие стихи, не надо было быт Мандельштамом.
Чтобы получить такие стихи, не стоило вести всю эту сложную игру. Мандельштам не был мастером. Он был поэтом. Он ткал свою поэтическую ткань не из слов. Этого он не умел. Его стихи были сотканы из другого материала. Невольная свидетельница рождения едва ли не всех его стихов невольная, потому что у Мандельштама никогда не было ни то что кабинета, но даже кухоньки, каморки, где он мог бы уединиться.
Надежда Яковлевна свидетельствует Стихи начинаются так в углах звучит назойливая, сначала неоформленная, а потом точная, но ещ бессловесная музыкальная фраза. Мне не раз приходилось видеть, как Осип пытается избавиться от прв, стряхнуть е, уйти. Он мотал головой, словно е можно выплеснуть, как каплю воды, попавшую в ухо во время купания. У меня создалось впечатление, что стихи существуют до того, как они сочинены.
Осип Мандельштам никогда не говорил, что стихи написаны. Он сначала сочинял, потом записывал. Весь процесс сочинения состоит в напряжнном улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда трансформирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова. Попытаться написать стихи, прославляющие Сталина, это значило для Мандельштама прежде всего найти где-то на самом дне своей души хоть какую-то
точку опоры для этого чувства. В Оде не сплошь мртвые, безликие строки. Попадаются и такие, где попытка прославления как будто бы даже удалась Он свесился с трибуны как с горы В бугры голов. Должник сильнее иска. Могучие глаза решительно добры, Густая бровь кому-то светит близко Строки эти кажутся живыми, потому что к их мртвому острову сделана искусственная прививка живой плоти.
Этот крошечный кусочек живой ткани словосочетание бугры голов. Надежда Яковлевна вспоминает, что, мучительно пытаясь сочинить Оду, Мандельштам повторял Почему, когда я думаю о нм, передо мной вс головы, бугры голов Что он делает с этими головами Изо всех сил стараясь убедить себя, что он делает с ними не то, что ему мерещилось, а нечто противоположное, т.е. доброе, Мандельштам невольно срывается на крик
Могучие глаза решительно добры Ода была не единственной попыткой вымученного, искусственного прославления отца народов. В 1937 году там же, в Воронеже, Мандельштам написал стихотворение Если б меня наши враги взяли, завершающееся такой концовкой И промелькнт пламенных лет стая, Прошелестит спелой грозой Ленин, Но на земле, что избежит тленья, Будет будить разум и жизнь
Сталин. Существует версия, согласно которой у Мандельштама был другой, противоположный по смыслу вариант последней, концовочной строчки Будет губить разум и жизнь Сталин. Можно не сомневаться, что именно этот вариант отражал истинное представление поэта о том, какую роль в жизни его родины играл тот, кого он уже однажды назвал душегубцем. Конечно, Сталин не без основания считал себя крупнейшим специалистом по вопросам жизни и смерти.
Он знал, что сломать можно любого человека, даже самого сильного. А Мандельштам вовсе не принадлежал к числу самых сильных. Но Сталин не знал, что сломать человека это ещ не значит сломать поэта. Он не знал. Что поэта легче убить, чем заставить его воспевать то, что ему враждебно. После неудавшейся попытки Мандельштама сочинить оду
Сталину прошл месяц. И тут произошло нечто поразительное на свет явилось стихотворение Среди народного шума и спеха На вокзалах и площадях Смотрит века могучая веха, И бровей начинается взмах. Я узнал, он узнал, ты узнала А теперь куда хочешь влеки В говорливые дебри вокзала, В ожиданье у мощной реки.
Далеко теперь та стоянка, Тот с водою кипячной бак На цепочке книжка-жестянка И глаза застилавший мрак. Шла пермяцкого говора сила, Пассажирская сила борьба, И ласкала меня и сверлила От стены этих глаз журьба. Не припомнить того, что было Губы жарки, слова черствы
Занавеску белую било, Нся шум железной листвы. И к нему в его сердцевину Я без пропуска в Кремль вошл, Разорвав расстояний холстину, Головою повинной тяжл. Как небо от земли отличаются они от тех казенно-прославляющих рифмованных строк, которые Мандельштам так трудно выдавливал из себя, завидуя Асееву, который в отличие от него был мастер. На этот раз стихи вышли совсем другие обжигающие искренностью,
несомненностью выраженного в них чувства. Неужели Сталин в своих предположениях вс-таки был прав Неужели он лучше, чем кто другой, знал меру прочности человеческой души и имел все основания не сомневаться в результатах своего эксперимента Решив до поры до времени не расстреливать Мандельштама, приказав его изолировать, но сохранить, Сталин, конечно, знать не знал ни о каком искусственном замутнении каких-то неведомых ему источников
гармонии. Для того, чтобы попытка прославления Сталина ему удалась, у такого поэта, как Мандельштам, мог быть только один путь это попытка должна была быть искренней. Точкой опоры для мало-мальски искренней попытки примирения с реальностью сталинского режима для Мандельштама могло быть одно только чувство надежда. Если бы это была только надежда на перемены в его личной судьбе, тут ещ не было бы самообмана.
Но, по самой природе своей души озабоченный не только личной своей судьбой, поэт пытается выразить некие общественные надежды. И тут-то и начинается самообман, самоуговаривание. Когда-то давным-давно в статье 1913 года Мандельштам написал, что поэт ни при каких обстоятельствах не должен оправдываться. Это, говорил он непростительно Недопустимо для поэта Единственное, что нельзя простить
Ведь поэзия есть сознание своей правоты. О. Мандельштам открыто провозглашал готовность принять мученический венец за гремучую доблесть грядущих веков, за высокое племя людей. Демонстративно славил он вс то, что у него никогда не было, лишь бы утвердить свою непричастность, свою до конца осознанную враждебность веку-волкодаву. Для Пастернака петровская дыба, призрак которой неожиданно воскрес в
ХХ веке, была всего лишь нравственной преградой на пути духовного развития. Вопрос стоял так имеет ли он моральное право через эту преграду переступить Ведь и кровь и грязь вс это окупится будущим богатством, счастьем сотен тысяч Душе Мандельштама плохо давались эти резоны, потому что в качестве объекта пыток и казней он неизменно пророчески видел себя. Я на лестнице чрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок. И всю ночь напролт жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных. Ещ страшнее было то, что несло гибель его душе, делу его жизни, поэзии. Может ли найтись для поэта перспектива более жуткая, чем присевших на школьной скамейке учить щебетать палачей. Мандельштам не хотел быть как все. И тем не менее, как это не парадоксально, в какой-то момент он тоже захотел туда со всеми сообща. Вопреки всегдашней трезвости и безыллюзности он даже ещ острее,
чем Пастернак, готов был ощутить в свом сердце любовь и нежность к жизни, прежде ему чужой. Потому что из этой жизни его насильственно выкинули. Осознав, что его лишили права чувствовать себя советским человеком, Мандельштам вдруг с ужасом ощутил это как потерю. Чувство это было реальное. И он ухватился за него, как утопающий за соломинку.
Он ещ не понимал. Что с ним произошло. Он думал, что он вс тот же несломленный. А блестящий расчт тем временем уже давал в его душе первые всходы. И губы лепили уже совсем другие слова Да, я лежу в земле, губами шевеля, Но то, что я скажу, заучит каждый школьник На Красной площади всего круглей земля И скат е твердеет добровольный Сталинская тюрьма или ссылка представляла особый случай.
Здесь сам факт насильственного изъятия из жизни сразу отнимал у заключнного право на сочувствие. Отнимал даже право на жалость. Мандельштам столкнулся с этим по дороге в Чердынь, сразу же после ареста. Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекали на полное, абсолютное отщепенство. А межд тем жизнь продолжалась. Люди смеялись и плакали, любили. В Москве строили метро.
Ну, как метро Молчи, в себе тая, Не спрашивай, как набухают почки А вы, часов кремлвские бои Язык пространства, сжатого до точки. Надежда Яковлевна считает эти настроения последствиями травматического психоза, который Осип Эмильевич перенс вскоре после ареста. Болезнь была очень тяжлой, с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства. У Осипа Эмильевича время от времени возникали желания примириться с действительностью
и найти е оправдание. Это происходило вспышками и сопровождалось нервным состоянием. Очень трудно человеку жить с сознанием, что вся рота шагает не в ногу и один только он, злополучный прапорщик, знает истину. Особенно если рота эта весь многомиллионный народ. Остаться вне народа всегда было для него страшней, чем остаться вне истины. Вот почему этот жупел враг народа действовал на душу русского интеллигента так безошибочно и так страшно.
Хуже всего было то, что и народ поверил в эту формулу, принял и бессознательно е узаконил. Настоящее было фундаментом, на котором возводилось прекрасное завтра. Ощутить себя чужим сталинскому настоящему значило вычеркнуть себя не только из жизни, но и из памяти потомства. Вот почему Мандельштам не выдержал. Из последних сил пытается убедить себя в том, что прав был тот строитель чудотворный, а он, Мандельштам заблуждался.
И не ограблен я и не надломлен, Но только что всего переогромлен Как Слово о полку, струна моя туга, И в голосе мом после удушья Звучит земля последнее оружье Сухая влажность чернозмных га. Ограбленный и надломленный, он пытается уверить себя в обратном. С ним случилось худшее. Он утратил сознание своей правоты.
Резиновая дубинка сталинского государства ударила Мандельштама в самое больное место в совесть. Вс шло к тому, чтобы неясный комплекс вины терзавший душу поэта, принял чткие о определнные очертания вины перед Сталиным. Сталин говорил от имени вечности, от имени истории, от имени народа. Вс мгновенно изменилось, едва только была задета совесть
Мандельштама. Случилось это средь народного шума и спеха на вокзалах и площадях, там, где шла пермяцкого говора сила, пассажирская шла борьба Дело тут было уже не в самом Сталине, не в низкорослом, низколобом горце с жирными пальцами, а в его идеальных чертах, в его облике, в его портрете, который вся эта голодная, нищая толпа вобрала в свою душу, приняла и узаконила так же бессознательно, как она приняла и узаконила словосочетание враг народа.
Чувство смежности со страной, с е многомиллионным народом было таким мощным, таким всепоглощающим, что оно незаметно перевернуло, поставило с ног на голову все представления Мандельштама об истине, всю его вселенную Моя страна со мною говорила, Мирволила, журила, не прочла, Но возмущавшего меня, как очевидца, Заметила и вдруг, как чечевица, Адмиралтейским лучиком зажгла.
Страну, бывшую для него прежде некой абстракцией, он вдруг увидел воочию, приобщился к ней, к е повседневной жизни, пил с нею из одной кружки. И сквозь дальность е расстояний, сквозь эти орущие, спешащие куда-то толпы людей, сквозь это великое переселение народов он вдруг, как сквозь гигантскую стеклянную чечевицу, заново увидел крохотный лучик адмиралтейской иглы. Когда-то, до ареста Мандельштама устрашала мысль о неизбежном конце петербургского периода русской
истории. Душа его не могла смириться с концом Санкт-Петербурга, города Медного Всадника и Белых ночей. И вдруг, в далкой дали от прежней своей жизни, средь народного шума и спеха, Мандельштаму показалось, что петербургский период русской истории продолжается. Лучик Петровского адмиралтейства не угас, он вошл составной частью в этот кровавый пожар.
Мандельштам инстинктивно ухватился за эту надежду, как за последнюю возможность спасения. Принять е значило признать, что душегубец и мужикоборец прав, что он воистину строитель чудотворный. Но не принять было ещ страшней ведь это означало выпасть из истории, остаться в стороне от этого народного шума и спеха, от великого исторического дела. На заседании, посвящнном 84-й годовщине смерти Пушкина, где Блок говорил о назначении поэта, Владислав
Ходасевич высказал предположение, что желание ежегодно отмечать пушкинскую годовщину рождено предчувствием надвигающейся непроглядной тьмы. Это не мы уславливаемся, сказал он, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке. Мандельштаму не оставили даже этого. Его убедили, что даже Пушкин принадлежит не ему, а его конвоирам. На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко,
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась, хорошо. Сухомятная русская сказка. Деревянная ложка ау Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ Чтобы Пушкина чудный товар не пошл по рукам дармоедов, Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов Молодые любители белозубых стишков, На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко
Тот самый Мандельштам, который сопротивлялся дольше всех, который ни за что на свет не соглашался присевших на школьной скамье учить щебетать палачей, испытал вдруг потребность вступить со своими палачами в духовный контакт. Захотев, подобно Ходасевичу, аукнуться с кем-нибудь в надвигающемся мраке, он не нашл ничего лучшего, как крикнуть ау трм славным ребятам из железных ворот ГПУ. У него отняли вс, не оставив ни малейшей зацепки, ни даже крохотного островка, где он мог бы утвердить
сво не тронутое, не уничтоженное сознание. Единственное, за что ещ мог ухватиться, было вот это, вновь нажитое летящая по ветру белая занавеска, кружка-жестянка, тот с водой кипячной бак. И можно ли его упрекать в том, что он вцепился в эту занавеску, как в последнюю ниточку, связывающую его с жизнью В стихах Мандельштама о его вине перед Сталиным И ласкала меня, и сверлила от стены этих глаз журьба, при всей их искренности, почти неощутима
связь этого конкретного чувства с самыми основами личности художника. Как будто все прежние его жизненные впечатления, знакомые нам до прожилок, до детских припухших желз, были стрты до основания. В известном смысле эти искренние стихи Мандельштама свидетельствуют против Сталина даже сильнее чем те, написанные под прямым нажимом. Они свидетельствуют о вторжении сталинской машины в самую душу поэта.
Мандельштама держали в Воронеже как заложника. Взяв его в этом качестве, Сталин хотел продиктовать свои условия самой вечности. Он хотел, чтобы перед судом далких потомков загнанный, затравленный поэт выступил свидетелем его, Сталина, исторической правоты. Что говорить Он многого добился, расчетливый кремлвский горец. В его расположении были армия и флот, и Лубянка, и самая совершенная в мире машина психологического
воздействия, официально именуемая морально-политическим единством советского народа. А всему этому противостояла такая малость слабая, раздавленная, кровоточащая человеческая душа. Но главная победа сталинского государства над душой художника была достигнута почти без применения грубой силы. Заложника вечности убедили в том, что нет и никогда больше не будет другой вечности, кроме той, от имени которой говорил Сталин. По приговору, вынесенному без суда, поэт был лишн элементарных
человеческих прав, обречн на положение ссыльного. К тому же лишнного средств к существованию, перебивающегося случайными заработками в газете, на радио, живущего на скудную помощь друзей. Я по природе своей ожидальщик. Оттого мне здесь ещ труднее, говорил он в Воронеже А. Ахматовой. И, однако, Воронеж он полюбил здесь ещ ощущался вольный дух российских окраин, здесь взору открывались просторы родной земли Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь молчит в апрельском повороте А небо, небо твой Буонаротти Имя гениального итальянского архитектора, скульптора и живописца естественно возникает в стихе прикованный к месту своей ссылки, поэт с особой остротой ощущает, как велик и прекрасен мир, в котором живт человек. Стоит подчеркнуть живт в мире, столь же родном для него, как родимый дом, город, наконец, страна Где больше неба мне там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает От молодых ещ воронежских холмов К всечеловеческим яснеющим в Тоскане. Купленные в Воронеже простые школьные тетради заполнялись быстро ложившимися строками стихов. Толчком для их возникновения становились подробности окружавшей поэта жизни. В стихах этих открывалась человеческая судьба страдания, тоска, желание быть услышанным людьми. Но не только это горизонты здесь стремительно раздвигались, поэту оказывались подвластны даже пространство
и время. Воронежские переулков лающие чулки И улиц перекошенных чуланы, обледенелая водокачка, по прихоти воображения замещаются иными петербургскими видениями Слышу, слышу ранний лд, Шелестящий под мостами, Вспоминаю, как плывт Светлый хмель над головами, которые в свою очередь, заставляют вспомнить о Флоренции, воспетой великим Данте. Когда Мандельштам сочинял стихотворение, ему казалось, что мир обновился.
Он читал его друзьям, знакомым кто подвернтся. Он вл стихи как мелодию от форте к пиано, с повышениями и понижениями. Надежда Яковлевна знала наизусть все воронежские стихи. Осип Эмильевич читал стихи превосходно. У него был очень красивый тембр голоса. Читал он энергично, без тени слащавости и подвывания, подчркивая ритмическую сторону стихотворения. Однажды Осип Эмильевич написал новые стихи, состояние у него было возбужднное.
Он кинулся через дорогу от дома к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи, затем кому-то гневно закричал Нет, слушайте, мне больше некому читать. Оказалось, он читал следователю НКВД, к которому был прикреплн. Мандельштам всегда оставался самим собой, его бескомпромиссность была абсолютной. Об этом пишет и Анна Ахматова В Воронеже его с не очень чистыми побуждениям заставили прочесть доклад
об акмеизме. Он ответил Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мртвых. Говоря о мртвых, Осип Эмильевич имел в виду Гумилева. А на вопрос, что такое акмеизм, Мандельштам ответил Тоска по мировой культуре. В Воронеже Мандельштамы переехали вскоре на другую квартиру. В маленьком одноэтажном домике они снимали комнату у театральной портнихи.
Удобств никаких не было, отопление печное. Убранством комната мало отличалась от прежней две кровати, стол, какой-то нелепый длинный чрный шкаф и старая, обитая дермантином кушетка. Так как стол был единственным, то на нем лежали и книги, и бумаги, дымковские игрушки и кое-какая посуда. В шкафу хранились те немногие книги, с которыми Осип Эмильевич не расставался. Он часто читал стихи своих любимых поэтов
Данте, Петрарку, Клейста. Одним из любимых русских поэтов Мандельштама был Батюшков. В чудесном стихотворении Батюшков, написанном Мандельштамом ещ в 1932 году, он говорит о нм как о современнике, ощущая его присутствие Словно гуляка с волшебною тростью, Батюшков нежный со мною живт. Он тополями шагает в замостье, Нюхает розу и Дафну пот.
Ни на минуту не веря в разлуку, Кажется, я поклонился ему. В светлой перчатке холодную руку Я с лихорадочной завистью жму Это и понятно, учителями Батюшкова были Тассо, Петрарка. Пластика, скульптурность и в особенности не слыханное у нас до него благозвучие, итальянская гармония стиха, вс это, конечно, очень близко Мандельштаму.
Из современников он больше всех ценил Пастернака, которого постоянно вспоминал. В новогоднем письме Осип Эмильевич писал Пастернаку Дорогой Борис Леонидович. Когда вспоминаешь весь великий объм вашей жизненной работы, весь е несравненный охват для благодарности не найдшь слов. Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, рвалась дальше к миру, к народу, к детям.
Хоть раз в жизни позвольте сказать вам спасибо за вс и за то, что это вс ещ не вс. Наталья Штемпель вспоминает Я хорошо помню первое впечатление, которое произвл на меня Осип Эмильевич. Лицо нервное, выражение часто самоуглублнное, внутренне сосредоточенное, голова несколько закинута назад, очень прямой, почти с военной выправкой, и это настолько бросалось в глаза, что как-то мальчишки крикнули Генерал идт. Среднего роста, в руках неизменная палка, на которую он никогда не
опирался, она просто висела на руке и почему-то шла ему, и старый, редко глаженный костюм, выглядевший на нм элегантно. Вид независимый и непринужднный. Он, безусловно, останавливал на себе внимание он был рождн поэтом, другого о нм ничего нельзя было сказать. Казался он значительно старше своих лет. У меня всегда было ощущение, что таких людей как он нет. Мандельштам никогда на обстоятельства, условия жизни.
Прекрасно он сказал об этом Ещ не умер ты, ещ ты не один, Покуда с нищенкой подругой Ты наслаждаешься величием равнин, И мглой, и холодом, и вьюгой. В роскошной бедности, в могучей нищете Живи спокоен и утишен, Благословенны дни и ночи те, И сладкогласный труд безгрешен. У него не было мелких повседневных желаний, какие бывают у всех.
Мандельштам и, допустим, машина, дача совершенно несовместимо. Но он был богат, богат, как сказочный король и равнины дышащее чудо, и чернозм в апрельском провороте, и земля, мать подснежников, клнов, дубков, вс принадлежало ему. Где больше неба мне там я бродить готов, И ясная тоска меня не отпускает От молодых ещ, воронежских холмов К всечеловеческим, яснеющим в
Тоскане. Он мог остановиться зачарованный перед корзиной весенних лиловых ирисов и мольбой в голосе попросить Надюша, купи А когда Надежда Яковлевна начинала отбирать отдельные цветы, с горечью воскликнуть Вс или ничего Но у нас ведь нет денег, Ося, напоминала она. Так и не были куплены ирисы. Что-то детски трогательное было в этом эпизоде. Очень любил Осип Эмильевич живопись, об этом говорят его стихи
Импрессионизм и воронежские Улыбнись, ягннок гневный с Рафаэлева холста или Как светотени мученик Рембрандт. Надежда Яковлевна считала, что в Рембрандте Мандельштам говорит о себе резкость моего горящего ребра и о своей голгофе, лишнной всякого величия. Стихотворение Улыбнись, ягннок гневный Пастернак назвал перлом. Что послужило поводом к его созданию, какие именно
реалии, сказать трудно. В воронежском музее картин Рафаэля нет. Быть может, по какой-то ассоциации Мандельштам вспомнил репродукцию с картины Рафаэля Мадонна с ягннком. Там есть и ягннок, и складки бурного покоя на коленях преклоннной Мадонны, и пейзаж, и какой-то удивительной голубизны общий фон картины. Как правило, Мандельштам в своих стихах был точен.
Восторгался Осип Эмильевич иллюстрациями Делакруа к гтевскому Фаусту. Бывал он также и на симфонических концертах воронежского оркестра и особенно на сольных, когда кто-нибудь из известных скрипачей или пианистов приезжал из Москвы и Ленинграда. Музыку Мандельштам, пожалуй, любил больше всего. Не случайно после концерта скрипачки Галины Бариновой он написал и послал ей стихотворение
За Паганини длиннопалым. В нм Осип Эмильевич непосредственно обращается к ней Девчонка, выскочка, гордячка, Чей звук широк как Енисей, Утешь меня игрой своей, На голове твоей, полячка, Марины Мнишек холм кудрей, Смычок твой мнителен, скрипачка Помимо концертов Осип Эмильевич с удовольствием бывал и в кино.
Оно привлекало его и раньше. Он написал несколько интересных кинорецензий. В одной из них Мандельштам написал Чем совершеннее киноязык, тем ближе он к тому ещ не осуществлнному мышлению будущего, которое мы называем кинопрозой с е могучим синтаксисом, тем большее значение получает в фильме работа оператора. Сильное впечатление, которое произвела на Мандельштама одна из первых звуковых картин Чапаев, отразилось в стихотворении
От сырой простыни говорящая С большим интересом он смотрел картину Чарли Чаплина Огни большого города. Мандельштам очень любил и высоко ценил Чаплина и созданные им фильмы А теперь в Париже, в Шартре, в Арле Государит добрый Чаплин Чарли, В океанском котелке с растерянною точностью На шарнирах он куражится с цветочницею Осип Эмильевич много читал.
Он брал книги в университетской фундаментальной библиотеке, доступ к которой получил ещ до нашего знакомства, пишет Наталья Штемпель. Мандельштам высоко ценил эту библиотеку и не раз говорил, что в ней можно найти редчайшие книги, которые не всегда увидишь в столичных библиотеках. Вот и ещ была радость в его жизни общение с книгами. Несмотря на изоляцию, подневольное положение и полное неведение, чем обернтся будущее,
Осип Эмильевич жил в духовном отношении активной, деятельной жизнью, его интересовало вс. Его волновали испанские события. Он начал даже изучать испанский язык и очень быстро овладел им. Апатия была не свойственна характеру Осипа Эмильевича, чуждо было ему и желчное раздражение, но в гнев он впадал не раз. Он мог быть озабочен, сосредоточен, самоуглублн, но даже в тех условиях умел быть и беззаботно веслым, лукавым, умел шутить. В январе 1937 года
Мандельштам чувствовал себя особенно тревожно, он задыхался И вс-таки в эти январские дни им было написано много замечательных стихотворений. В них узнавалась наша русская зима, морозная, солнечная, яркая В лицо морозу я гляжу один, Он никуда, я ниоткуда. И вс утюжится, плоится без морщин Равнины дышащее чудо.
А солнце щурится в краеугольной нищите, Его прищур спокоен и утешен. Десятизначные леса почти что те И снег хрустит в глазах, как чистый хлеб, безгрешен. Но тревога нарастала, и уже в следующем стихотворении Мандельштам пишет О, этот медленный одышливый простор Я им пресыщен до отказа И отдышавшийся распахнут кругозор
Повязку бы на оба глаза И вс разрешается замечательным и страшным стихотворением Куда мне деться в этом январе Открытый город сумасбродно цепок. От замкнутых я, что ли, пьян дверей И хочется мычать от всех замков и скрепок Если Мандельштама не особенно угнетало отсутствие средств к существованию, то та изоляция, в которой он оказался в Воронеже, при его деятельной, активной натуре порой для него была не переносима, он метался,
не находил себе места. Вот в один из таких острых приступов тоски Мандельштам и написал это трагическое стихотворение. Как ужасно здесь чувство бессилия Вот, на глазах задыхается человек, ему не хватает воздуха, а ты только смотришь и страдаешь за него и вместе с ним, не имея права даже подать виду. В этом стихотворении узнашь внешние приметы города.
На стыке нескольких улиц Мясной Горы, Дубницкой и Семинарской Горы действительно стояла водокачка маленький кирпичный домик с окошком и дверью, был и деревянный короб для стока воды, и вс равно люди расплскивали е, кругом вс обледенело. И в яму, и в бородавчатую темь Скольжу к обледенелой водокачке И, спотыкаюсь, мртвый воздух ем. И разлетаются грачи в горячке,
А я за ними ахаю, крича В какой-то мрзлый деревянный короб В эти дни я как-то пришла к Мандельштамам, вспоминает Наталья Штемпель. Мой приход не вызвал обычного оживления. Не помню кто, Надежда Яковлевна или Осип Эмильевич сказал Мы решили объявить голодовку. Мне стало страшно. Возможно, видя мо отчаяние,
Осип Эмильевич начал читать стихи. Сначала свои стихи, потом Данте. И через полчаса уже не существовало ничего в мире, кроме всесильной гармонии стихов. Только такой чародей, как Осип Эмильевич, умел увести в другой мир. Нет ни ссылки, ни Воронежа, ни этой убогой комнаты с низким потолком, ни судьбы отдельного человека. Необъятный мир чувства, мысли, божественной, всесильной музыки слов захватывает целиком, и кроме него
ничего не существует. Чита он стихи неповторимо, у него был очень красивый голос, грудной, волнующий, с поразительным богатством интонаций и с удивительным чувством ритма. Читал он часто с какой-то нарастающей интонацией. И, кажется, это невыносимо, невозможно выдержать этого подъма, взлта, ты задыхаешься, у тебя перехватывает дыхание, и вдруг на саамом предельном объме голос разливается широкой, свободной волной.
Трудно представить человека, который умел бы так уходить от своей судьбы, становясь духовно свободным. Эта свобода духа поднимала его над всеми обстоятельствами жизни, и это чувство передавалось другим. Анна Ахматова, которая навестила поэта в изгнании в феврале 1936 года, так передала сво впечатление от его жизни в известном стихотворении Воронеж, посвященном Мандельштаму А в комнате опального поэта Дежурит страх и муза в свой черд.
И ночь идт, которая наведает рассвета. А ведь она побывала здесь тогда, когда ещ существовали какие-то связи с писательскими организациями. Мандельштам, рассказывая о приезде Анны Ахматовой, смеясь говорил Анна Андреевна обиделась, что я не умер. Он, оказывается, дал ей телеграмму, что при смерти. И она приехала, осталась верной старой дружбе. Наше благополучие кончилось осенью 1936 года, когда
мы вернулись из Задонска. Радиокомитет упразднили, централизовав все передачи, не оказалось и работы в театре, газетная работа тоже отпала. Рухнуло вс сразу, писала Надежда Яковлевна. Мандельштамы оказались в изоляции. В апреле 1937 года Мандельштам писал Корнею Ивановичу Чуковскому Я поставлен в положение собаки, пса Меня нет.
Я тень. У меня только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство Нового приговора к ссылке я не вынесу. Не могу. В апреле в областной газете Коммуна появилась статья, направленная против Мандельштама. Несколько позже, в том же 1937 году, в первом номере альманаха Литературный Воронеж, выпад против Мандельштама был ещ более резким.
1 мая 1938 года в Саматихе, в доме отдыха, куда получили путвки Мандельштамы, Осип Эмильевич был арестован вторично. 9 сентября т.е. через четыре месяца Мандельштам был отправлен в лагерь. На этот раз Надежда Яковлевна уже не предполагала его сопровождать. Через Шуру, брата Мандельштама, она получила письмо от
Осипа Эмильевича из пересылочного лагеря под Владивостоком с просьбой выслать посылку. Она сделала это сразу, но Осип Эмильевич ничего не успел получить. Деньги и посылка вернулись с пометкой За смертью адресата. Писал Осип Эмильевич много, и никакие превратности судьбы не являлись препятствием для напряжнной творческой работы, он буквально горел и, как это ни парадоксально, был по-настоящему счастлив.
ЛИТЕРАТУРА. 1. Аксаков А. Осип Эмильевич Мандельштам С.112-131. 2. Новый мир 1987 10. 3. Огонк 1988 11. 4. Русская литература ХХ века под ред. Прониной Е.П - М -1994 С.91-106. 5. Карпов А. Осип Эмильевич Мандельштам М. 6. Русская литература ХХ века под ред. Батакова
Л.П - М 1993.
2dip.su
Осип Мандельштам - жизнь и творчество
Вступление
Когда-то Баратынский назвал счастливыми живописца, скульптора, музыканта:
Резец, орган, кисть! Счастлив, кто в леком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Поэзия, увы, в этот маленький список не зачислена. Если даже нам обратить внимание на то, как долго живут художники, какое им даровано долголетие. Например, Тициан прожил 100 лет, Микеланджело жил 89 лет, Матисс – 85 лет, Пикассо – 92 лет…
И всё-таки не будем огорчаться. Ведь именно им поэзии, прозе дана великая способность проникнуть в глубину человеческой души, постигнуть трагедию мира, взвалить на свои плечи все тяготы, всю боль, всю скорбь.
И при этом не отчаяться, не отступить, не сдаться. Мало того! В борьбе с историческим, общественным и личным роком поэзия нашла в себе силы (особенно русская поэзия 20 века) обрести и радость и счастье…
Двадцатый век принёс человеку неслыханные страдания, но в этих испытаниях научил его дорожить жизнью, счастьем: начинаешь ценить то, что вырывают из рук.
Характерно, что не в 30-е годы, в эпоху страшного давления государства на человека, а в куда более лёгкие времена – в 70-е – проник в нашу поэзию дух уныния, отрицания. разочарования. “Весь мир – бардак” – таков немудрёный лозунг, предложенный этой поэзией человеку.
Оглядываясь назад, на 20-й век, хочется сказать, что в России он прошёл не только “под знаком понесённых утрат”, но и под знаком приобретений. Не материальные ценности накопили мы, не благополучие, не уверенность в себе, “не полный гордого доверия покой”, - мы накопили опыт. Исторический, человеческий. Думать иначе – значит предать наших друзей, ушедших из жизни в эту эпоху, помогавших нам справиться с ней.
Цель написания моего реферата - рассказать о человеке, прожившего трудную, но вместе с тем прекрасную жизнь, оставив в наследие лучшую часть себя в своих стихах, которые истинные ценители поэзии часто называли гениальными.
Творчество Осипа Мандельштама принято относить к поэзии “Серебряного века”. Эта эпоха отличалась своей сложной политической и общественной ситуацией. Как и каждый из поэтов “Серебряного века”, Мандельштам пытался мучительно найти выход из тупика, создавшегося на рубеже веков.
Осип Эмильевич Мандельштам родился в Варшаве в ночь с 14 на 15 января 1891 года. Но не Варшаву, а другую европейскую столицу – Петербург, считал он своим городом – “родимым до слёз”. Варшава не была родным городом и для отца поэта, Эмилия Вениаминовича Мандельштама, далёкого от преуспевания купца, то и дело ожидавшего, что его кожевенное дело вот-вот кончится банкротством. Осенью в 1894 году семья переехала в Петербург. Впрочем, раннее детство поэта прошло не в самой столице, а в 30 километрах от неё – в Павловске.
Воспитанием сыновей занималась мать, Флора Вербловская, выросшая в еврейской русскоязычной семье, не чуждая традиционных для русской интеллигенции интересов к литературе и искусству. У родителей хватило мудрости отдать своего созерцательного и впечатлительного старшего сына в одно из лучших в Петербурге учебных заведений – Тенишевское училище. За семь лет обучения ученики приобретали большой объём знаний, чем даёт в среднем современный 4-ёх летний колледж.
В старших классах училища кроме интереса к литературе, развился у Мандельштама ёще один интерес: молодой человек пробует читать “Капитал”, изучает “Эрфуртскую программу” и произносит пылкие речи в массовке.
По окончании Тенишевского училища Мандельштам осенью 1907 года едет в Париж – Мекку молодых артистически настроенных интеллектуалов.
Прожив в Париже немногим более полугода, он возвращается в Петербург. Там истинной удачей для него было посещение “Башни” В. Иванова – знаменитого салона, где собиралось в лице наилучших своих представителей литературное, артистическое, философское и даже мистическая жизнь столицы империи. Здесь В. Иванов читал курс по поэтике, и здесь же Мандельштам мог познакомиться с молодыми поэтами, ставшими спутниками его жизни.
В то время, когда летом 1910 года Мандельштам жил в Целендорфе под Берлином, петербургский журнал “Аполлон” напечатал пять его стихотворении. Эта публикация была его литературным дебютом.
Сам факт первой публикации именно в “Аполлоне” является многозначительным в биографии Мандельштама. Уже первая публикация способствовала его литературной известности. Обратим внимание, что литературный дебют состоялся в год кризиса символизма, когда наиболее чуткие из поэтов чувствовали в атмосфере эпохи “новый трепет”. В символических стихах Мандельштама, напечатанных в “Аполлоне”, уже угадывается будущий акмеизм. Но понадобилось ещё полтора года, чтобы в своих основных чертах эта школа полностью сложилась.
Время, предшествующие выходу первой книге поэта (“камень” 1930 год), возможно счастливейшее в его жизни. Этому маленькому сборнику(25 стихотворений) суждено было оказаться одним из выдающихся достижений русской поэзии. В ранних стихах Мандельштама-символиста Н. Гумилёв отмечал хрупкость вполне выверенных ритмов, чутьё к стилю, кружевную композицию, но более всего Музыку, которой поэт готов принести в жертву даже саму поэзию. Такая же готовность идти до конца в раз принятом решении видна в акмеистических стихах “Камня”. “Здания он любит так же, -писал Гумилёв, -как другие поэты любят горе или море. Он подробно описывает их, находит параллели между ними и собой, на основании их линий строит мировые теории. Мне кажется, это самый удачный подход…” Впрочем, за этой удачей видны прирождённые свойства поэта: его грандиозное жизнелюбие, обострённое чувство меры, одержимость поэтическим словом.
Как и большинство русских поэтов, Мандельштам откликнулся в стихах на военные события 1914 – 1918 гг. Но в отличие от Гумилёва, видевшего в мировой войне мистерию духа и пошедшего на фронт добровольца, Мандельштам видел войне несчастье. От службы он был освобождён по болезни ( астенический синдром ). О своём отношении к войне он сказал одному из наших мемуаристов: “Мой камень не для этой пращи. Я не готовился питаться кровью. Я не готовил себя на пушечное мясо. Война ведётся помимо меня”.
Напротив, революция в нём как в человеке, и как в поэте вызвала грандиозный энтузиазм – вплоть до потери умственного равновесия. “Революция была для него огромным событием”, - вспоминала Ахматова.
Кульминационным событием его жизни было столкновение с чекистом Яковом Блюмкиным. Склонный к драматическим эффектам Блюмкин расхвастался своей неограниченной властью над жизнью и смертью сотен людей и в доказательство вынул пачку ордеров на арест, заранее подписанных шефом ЧК Дзержинским. Стоило Блюмкину вписать в ордер любое имя, как жизнь ни о чём не подозревавшего человека была решена. “И Мандельштам, который перед машинкой дантиста дрожит, как перед гильотиной, вдруг вскакивает, подбегает к Блюмкину, выхватывает ордера, рвёт их на куски”, - писал Г. Иванов. В этом поступке весь Мандельштам – и человек, и поэт.
Годы гражданской войны проходят для Мандельштама в разъездах. Около месяца живёт он в Харькове; в апреле 1919 года приезжает в Киев. Там он был арестован контрразведкой Добровольческой Армии. На этот раз Мандельштама выручили из-под ареста поэты-киевляне и посадили его в поезд, идущий в Крым.
В Крыму Мандельштам был опять арестован – столь необоснованно и случайно, как и в первый раз, однако с той разницей, что теперь его арестовала врангельская разведка. Далёкий от власть имущих любой масти, нищий и державшийся независимым, Мандельштам вызывал недоверие со стороны любых властей. Из Тифлиса Мандельштам пробирается в Россию, в Петроград. Об этом четырёхмесячном пребывании в родном городе – с октября 1920 по март 1921 года – написано много воспоминаний. Ко времени отъезда из Петрограда уже был закончен второй сборник стихотворений “Tristia” – книга, принёсшая её автору мировую известность.
Летом 1930 года он отправился в Армению. Приезд туда был для Мандельштама возвратом к историческим источникам культуры. Цикл стихотворений “Армения” вскоре был напечатан в московском журнале “Новый мир”. О впечатлении, производимым стихами, писала Е. Тагер: “Армения возникала перед нами, рождённая в музыке и свете”.
Жизнь была наполнена до предела, хотя все 30–е годы это была жизнь на грани нищеты. Поэт часто находился в нервном, взвинченном состоянии, понимая, что принадлежит к другому веку, что в этом обществе доносов и убийств он настоящий отщепенец. Живя в постоянном нервном напряжении он писал стихотворения одно лучше другого – и испытывал острый кризис во всех аспектах своей жизни, кроме самого творчества.
Во внешней жизни один конфликт следовал за другим. Летом 1932 года живший по соседству писатель С. Бородин оскорбил жену Мандельштама. Мандельштам написал жалобу в Союз писателей. Состоявшийся суд чести вынес решение, не удовлетворительное для поэта. Конфликт долго оставался неизжитым. Весной 1934 года, встретив в издательстве писателя А. Толстого, под председательством которого проходил “суд чести”, Мандельштам дал ему пощёчину со словами: “Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены”.
В мое 1934 года его арестовали за антисталинскую, гневную, саркастическую эпиграмму, которую он неосторожно читал своим многочисленным знакомым.
Нервный, истощённый, на следствии он держался очень не стойко и назвал имена тех, кому читал эти стихи о Сталине, сознавая, что ставит невинных людей в опасное положение. Вскоре последовал приговор: три года ссылки в Чердынь. Он жил здесь с сознанием, что в любой момент за ним могут прийти и увести на расстрел. Страдая галлюцинациями, в ожидании казни, он выбросился из окна, расшибся и сломал плечо. Подробности этих дней мы находим в воспоминаниях А. Ахматовой: “Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место. Неизвестно, кто повлиял на Сталина – может быть, Бухарин, написавший ему: “Поэты всегда правы, история за них”. Во всяком случае, участь Мандельштама была облегчена: ему позволили переехать из Чердыни в Воронеж, где он провёл около трёх лет.
Воронежский период характеризуется необыкновенным подъёмом творческой энергии. А. Ахматова говорила, что простор, широта, глубокое дыхание проявились именно в стихах воронежского цикла. Контраст художественных достижений и повседневности в этот период разителен.
В мае 1937 года срок ссылки кончился. По приезде в Москву строил планы на будущее, радовался жизни. Но уже через несколько дней столкнулся с московскими порядками: из-за судимости в столице ему оставаться не разрешили – не позволили поселиться в своей собственной квартире. В начале июня гонимый поэт со своей женой поселился в Савёлово, посёлке на Волге. Он не мог знать, что ему остался только один год бродяжнической жизни до чуть более полугода в аду сталинских тюрем, этапов и транзитных лагерей.
В последний год жизни Мандельштам часто ездил в Москву, пытался найти работу, но все двери для него уже были закрыты. “Нам не на что было жить, - вспоминала Надежда Мандельштам, - и мы вынуждены были ходить по людям и просить помощи”.
В марте 1938 года с помощью Литературного фонда Мандельштам получил путёвку в дом отдыха. Он взял с собой книги – Данте, Пушкина, Хлебникова. Жилось ему там спокойно: чтение, прогулки на лыжах. Утром второго мая его разбудил стук в дверь. Мандельштам отворил, на пороге стояли двое в военной форме, которые предъявили ему ордер на арест…
Осуждён на пять лет исправительно-трудовых лагерей по обвинению в контрреволюционной деятельности.
Умирал поэт мучительно страшно. “Свет падал в ноги поэта – он лежал, как в ящике, в тёмной глубине нижнего ряда сплошных двухэтажных нар. Рукавицы давно украли: для краж там нужна была только наглость – воровали среди бела дня. Время от времени пальцы рук двигались, щёлкали, как кастаньеты, и ощупывали пуговицу, петлю, дыру на бушлате и снова останавливались…
Жизнь входила в него и выходила, и он умирал. Он вовсе не устал жить…, он верил в бессмертие своих стихов. Он писал и прозу – плохую, писал статьи. Но только в стихах он нашёл кое-что новое для поэзии, важное, как казалось ему всегда. Вся его прошлая жизнь была литературной книгой, сказкой, сном, и только настоящий день был подлинной жизнью…
К вечеру он умер.
Но списали его на два дня позднее – изобретательным соседям его удавалось при раздаче хлеба двое суток получать хлеб на мертвеца, мертвец поднимал руку, как кукла-марионетка.”
На земле нет могилы Мандельштама. Есть лишь где-то котлован, куда в беспорядке сброшены тела замученных людей, среди них, по-видимому, лежит и Поэт, как его звали в лагере. Хотя из других источников можно узнать, что могила Мандельштама уже найдена, но это лишь догадки и предположения.
Особенности творчества.
Первый свой поэтический сборник, вышедший в 1913 году, Мандельштам назвал “Камень”; и состоял он 23 стихотворений. Но признание к поэту пришло с выходом второго издания “Камня” в 1916 году, в который уже было включено 67 стихотворений. О книге в большинстве восторженно писали многие рецензенты, отмечая “ю велирное мастерство”, “чеканность строк”, “безупречность формы”, “отточенность стиха”, “несомненное чувство красоты”. Были, правда, и упрёки в холодности, преобладании мысли, сухой рассудочности. Да, этот сборник отмечается особой торжественностью, готической архитектурностью строк, идущей от увлечения поэтом эпохой классицизма и Древним Римом.
Не в пример другим рецензентам, упрекавшим Мандельштама в несостоятельности и даже подражании Бальмонту, Н. Гумилёв отметил именно самобытность и оригинальность автора: “Его вдохновителями были только русский язык…да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль…”
Слова эти тем более удивительны, что этнически Мандельштам не был русским.
Настроение “Камня”минорное. Рефрен большинства стихотворений – слово “печаль”: “О вещая моя печаль”, “невыразимая печаль”, “Я печаль, как птицу серую, в сердце медленно несу”, “Куда печаль забилась, лицемерка…”
И удивление, и тихая радость, и юношеская тоска – всё это присутствует в “Камне” и кажется закономерным и обычным. Но есть здесь и два-три стихотворения невероятно драматической, лермонтовской силы:
…Небо тусклое с отсветом странным -
Мировая туманная боль-
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.
Во втором большом сборнике “Tristia”, как и в “Камне”, большое место занимает тема Рима, его дворцов, площадей, впрочем, как и Петербурга с его не менее роскошными и выразительными зданиями.
В этом сборнике есть цикл и любовных стихотворений. Часть из них посвящена Марине Цветаевой, с которой по свидетельству некоторых современников, у Мандельштама был “бурный роман”.
Не следует думать, что “романы” Мандельштама походили на игру “трагических страстей”. Влюблённость, как отмечали многие, почти постоянное свойство Мандельштама, но трактуется оно широко, - как влюблённость в жизнь. Вдова поэта в воспоминаниях и Ахматова в “Листках из дневника” довольно подробно рассказали о “донжуанском” списке Мандельштама. Сам этот факт говорит о том, что любовь для поэта – всё равно что поэзия.
Любовная лирика для Мандельштама светла и целомудренна, лишена трагической тяжести и демонизма. Вот одно из них посвящено актрисе Александринского театра О. Н. Арбениной – Гильденбранд, к которой поэт испытал огромное чувство:
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что предал солёные нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие древние срубы!
Несколько стихотворений Мандельштам посвятил А. Ахматовой. Надежда Яковлевна пишет о них: “Стихи Ахматовой – их пять… - нельзя причислить к любовным. Это стихи высокой дружбы и несчастья. В них ощущение общего жребия и катастрофы”.
Мандельштам влюблялся, пожалуй, до последних лет жизни. Но постоянной же привязанностью, его вторым “я” оставалось беспредельно преданная ему Надежда Яковлевна, его Наденька, как он любовно её называл. Свидетельством влюблённого отношения Осипа Эмильевича к жене могут служить не только письма, но и стихи.
Читатель может подумать, что Мандельштам во все времена писал только о любви, либо о древности. Это не так.
Поэт одним из первых стал писать на гражданские темы. Революция была для него огромным событием, и слово народ не случайно фигурирует в его стихах.
В 1933 году Мандельштам первый и единственный из живущих и признанных в стране поэтов, написал антисталинские стихи и прочёл их не менее чем полутору десяткам людей, в основном писателям и поэтам, которые, услышав их, приходили в ужас и открещивались: “Я этого не слышал, ты мне этого не читал.” Вот одно из них:
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются глазища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полу людей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарит за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
Анализ лирического стихотворения.
Это стихотворение до недавнего времени хранилось в архивах Госбезопасности и впервые было напечатано в 1963году на Западе, а у нас –только в 1987-м. И это не удивительно. Ведь
каким должен быть смелым поэт, решившийся на такой дерзкий поступок.
Многие критики расценивали его антисталинские стихотворения как вызов советской власти, оценивая его смелость, граничащую с сумасшествием, но, я думаю, такое мнение шло от желания видеть поэта с его сложной метафорикой, и как бы не от мира сего. Но Мандельштам был в здравом уме, просто с совершенно искренними чувствами он рисует атмосферу всеобщего страха, сковавшего страну в тот период времени. Это доказывают первые две строки этого стихотворения.
Поэт вовсе не был политиком и никогда не был антисоветчиком, антикоммунистом. Просто Мандельштам оказался инстинктивно прозорливее и мудрее многих, увидев жестокую, разрушавшую судьбы миллионов людей политику кремлёвских властителей. Это просто своеобразное сатирическое обличение зла.
Строка “Его толстые пальцы, как черви, жирны” выразительна, но, возможно, чересчур прямолинейна. А дальше? “И слова, как пудовые гири, верны, тараканьи смеются глазищья и сияют его голенища. В этих строках Мандельштам даёт полное описание “кремлёвского горца”. И как к месту следующая деталь – “сияющие голенища” – непременный атрибут сталинского костюма. И вот пожалуйста – внешний портрет готов.
Психологический портрет в следующих восьми строчках: двумя строками сначала идёт оценка “тонкошеих вождей” – нукеров, окрещённых “полулюдьми”. Трудно придумать более великолепную характеристику для этих, чьи нравственные качества оказались ниже человеческих пределов, людей. Сталин расстреливал их братьев, сажал в тюрьмы жён, и не нашлось ни одного, кто бы восстал и отомстил за себя и за страну.
Читая это стихотворение, мне невольно вспомнилась сказка о царе-самодуре, который постоянно кричал: “Казнить, или повесить, или утопить!” Только здесь, конечно, всё гораздо более зловеще.
Строчка “Что ни казнь у него – то малина”, на мой взгляд, весьма выразительна: здесь и сладострастие от упоения властью, и утоления кровожадности. А строчка “…и широкая грудь осетина” – прямой намёк на происхождение Сталина. А именно на легенду, говорившую об его осетинских корнях. Сталин к тому же вообще намекал, что он чуть ли не русский. Мандельштам с сарказмом говорит о непонятной национальности советского правителя.
Мне понравилось это стихотворение потому что оно бросает вызов политической и социальной жизни России. Я преклоняюсь перед смелостью Мандельштама, который один среди всей толпы, изнемогающей от несчастья, но живущей по принципу – “Нам всё не нравится, но мы терпим и молчим”, высказал всю свою критическую точку зрения на окружающее.
Список использованной литературы.
П. С. Ульяшов “Одинокий искатель”
Н. Струве “Осип Мандельштам”
И. И. Чкалов “Поэтика Мандельштама”
О. Э. Мандельштам “Сохрани мою речь…”
А. А. Ахматова “Воспоминания о Мандельштаме”
referat.store